Враг был рядом. Горели элеватор, школа-десятилетка, железнодорожная станция. Под раскаты доносившихся орудийных залпов мы продолжали убирать хлеб. Днём над нами кружил самолёт со свастикой.
— Заметил, подлец! — сигнализирует с мостика Маруся. — Гляди, комбайнёр, сейчас из пулемёта начнёт поливать.
Но я смотрел в другую точку. К нашему стану во весь дух нёсся гонец. Он привёз распоряжение местных властей — немедленно уничтожить машины, сжечь весь оставшийся на корню хлеб.
Я велел остановить агрегат и всем членам экипажа сойти с машин.
Приказ зачитан. Молча стоим с обнажённой головой. Будто на похоронах. Потом велю Марусе принести лом. Девушка подходит к комбайну, хочет поднять лом и не может. С грустью смотрит на машину. В этом взгляде я вижу тоску человека, теряющего что-то очень дорогое.
Оставалось только сказать: «Ломайте машины, обливайте их керосином, жгите хлеб». Но, увы, произнести эти слова я сразу не мог.
Тягостное молчание продолжалось несколько минут.
— Что передать начальству? — спросил уполномоченный, хмуря лоб.
— Пере… — И голос мой дрогнул, оборвался на полуслове. К горлу подкатил ком.
Как зеницу ока берегли мы эти машины. Каждый день, каждый час следили за их «здоровьем», улучшали их. Мы преклонялись перед хлебом-батюшкой, а нам велят предать его огню. Нет, этого делать нельзя! Чувствую, как стучит сердце, и этим стуком оно как бы повелевает мне: «Не уничтожай хлеб, не ломай машины!»
— Так что же передать начальству? — повторил уполномоченный.
— Приказ есть приказ, — ответил я, — и мы должны ему подчиниться.
— Поджигай хлеб при мне, — настаивал гонец. — Я должен увидеть, а потом доложить!
Он уехал от нас только тогда, когда по степи поползли огненные языки и облако дыма заклубилось над пшеницей.
По лицу тех, кто поджигал хлеб, катились слёзы.
Ветер разносил по полю удушливую гарь. Пепел и сажа садились на липа, на одежду. А на комбайны рука так и не поднималась. Сняли с машин наиболее ценные узлы и детали, закопали их поглужбе в землю. От машин остались одни остовы. Уничтожить машину, с мостика которой народ тебя заметил, уничтожить то, что приносило тебе радость, что дало тебе крылья — это было выше мот сил… Каюсь, тут я поступил вопреки приказу: комбайны мы не предали огню.
Из станицы ушли под вечер. Но тягостный запах пережжённого хлеба долго преследовал нас. Хотя я родился далеко от кубанской равнины, но в дни нашего отступления я чувствовал острую боль, какую может испытать только человек, потерявший самое дорогое — кусок бережно вынянченной родной земли…
Мы двигались к Краснодару через хутора и станицы, мимо созревших хлебов, и слышали, как уныло звенят колосья пшеницы, как падают наземь перезревшие зёрна.
В эти тяжкие часы и минуты я с горечью думал о том, что через день-другой вот сюда, в этот благодатный край, придут чужеземцы, захватят народное добро.
Гитлеровские писаки заранее на все лады расписывали богатства Кубани. А фашистская военная газета «Фельдцуг» угодливо спрашивала: «Знаешь ли ты этот край?» — и ретиво разжигала аппетит захватчиков.
«Нет лучшей пшеницы, чем на Кубани!» — вещала газета. — Там лучшие в мире яблоки и душистый виноград, который даёт свежее, приятно веселящее вино. Там много крупного скота, который благодаря высоким кормам даёт нежное, сочное мясо… Там табачные плантации и большие запасы табака, не уступающие македонским… Там есть чай, напоминающий цейлонский;…»
У грабителей текли слюнки от одной мысли о кубанском южном сале, сочных окороках, искрящихся виноградных винах.
ВОТ ТАК ВСТРЕЧА!
В действующую армию я попал не сразу. Военный комиссариат направил меня в школу политработников. Через полгода я был назначен инструктором политотдела стрелкового корпуса.
В штабе бывал редко. Больше — в частях, на передовой, там, где должен находиться политработник, если он хочет, чтобы ему верили, чтобы за ним без оглядки шли в бой. За годы войны пришлось испытать и горечь отступлений и радость побед, мокнуть под проливным дождём и мёрзнуть в глубоких снегах, хоронить друзей и славить героев.
Сначала трудно было привыкнуть к мысли, что огород, где ты растил овощи, больше не огород, а рубеж; степной колхозный стан — это не место, где трудились хлеборобы, а огневая точка; поле, где рос хлеб, — не степь, а плацдарм.
Не раз в Белоруссии, Прибалтике, в Восточной Германии мне виделась широкая кубанская степь. Гудят тракторы и комбайны, по дорогам несутся машины, гружённые до отказа хлебом, виноградом, арбузами и дынями; самолёты, летая низко над землёй, щедро удобряют посевы. На Юге этих воздушных тружеников величали «кукурузниками», на Северо-Западе, в лесной стороне, — «лесниками», а в Центральной чернозёмной полосе — «огородниками». Честно несли эти воздушные работяги свою службу и на войне.
Вызывает меня однажды командир соединения и приказывает:
— Слетайте на «кукурузнике» к морякам.
Моряками на нашем участке называли морскую бригаду. Ребята как на подбор — сильные, отчаянные. Познакомиться с ними я был рад.
Захожу в штаб бригады, представляюсь лысеющему майору.
— Борин… — повторяет вслух майор, всматриваясь в удостоверение личности. — Часом, вы не с Кубани?
— Да, оттуда.
— Любопытно, кем вы комбайнёру Борину приходитесь?
Я ответил. Майор встал из-за стола и протянул мне обе руки:
— Будем знакомы — Мефодий Кабан.
— Родной брат Трофима?
— Да, Трошин брат…
И мы, знавшие друг друга со слов Трофима, крепко обнялись.
— Ну, как Трофим? Какие вести подаёт? В какой части воюет? — Мне не терпелось поскорее разузнать всё о своём друге-механизаторе.
Служит в кавалерии, воюет в горных местах и очень скучает по своей царице…
— По какой «царице»?
— По царице-пшенице, — ответил в рифму Мефодий, — в горах она ведь почти не растёт.
Трофим бил гитлеровцев в горах Кавказа, а мы гнали их обратно, на Запад. Ох, и далеко же было гнать их, проклятых!
— Знаете, какой сюрпризец брат Гитлеру приготовил? Помните красный флажок, что вы за уборку получили? Этот флажок при Трофиме. Брат мечтает, как только наши части в Берлин войдут, он свой флажок над рейхстагом водрузит. Пускай, мол, в Берлине знают наших, кубанских механизаторов!
Майор, не скрывая гордости, рассказывал о своём брате, а я слушал его и думал. Вот мы — три сына одной матери-Родины, и у каждого из нас жизнь сложилась по-разному: Мефодии — кадровый офицер, коренной казак, не раз смотревший смерти в глаза и твёрдо верящий в победу, в то, что его брат непременно водрузит флаг над гитлеровским логовом; Трофим — добряк, истый хлебороб, скучающий в горах по степному раздолью, по любимой царице-пшенице, которая в это время поспевала и, наверное, звала его к себе; и, наконец, я переселенец из Нижегородского края, бывший комбайнёр и бывший студент второго курса Тимирязевки, которому только вчера крепко досталось от дежурного по городу за то, что в