его живом симпатичном лице не было того нетерпения, с каким толпились солдаты вокруг Бытнова.
Бытнов наконец выпрямился, тряхнул белесыми завитушками спутавшихся волос и, отыскав меня глазами, буркнул:
— Не вода — бурда какая-то… Вкалываешь до помутнения в зенках, а тебе — теплую жижу с песком…
Натянув комбинезон на стальные плечи, он шагнул сквозь цепочку солдат. Даже не заметил моей обиды. Что я виноват, если нет лучше воды? Все такую пьют. «Теплая жижа с песком…»
Под освободившийся кран теперь подходили сразу по два-три человека. Никто из ребят не окатывался, не полоскался — для этого есть большой самолетный бак, установленный на саксауловых столбах, оплетенных ломким хворостом. Приспосабливались по-разному: кто подставлял гофрированный котелок панамы, кто огрубевшие, в пятачках мозолей, ладони, а иные ухитрялись ловить веселую струю ртом. Отходили довольные, улыбающиеся. Вытирали посвежевшие лица, хлопали по нагретым жестяным бокам поилицы, удивленно поглядывая на меня, распевали:
«В самом деле, почему я водовоз, а не ракетчик?» — уже в который раз подступала к горлу обида.
— О, Володя, салам! — поздоровался Галаб. — Большое тебе спасибо за воду. По-нашему — катта рахмат!
И вся обида пропала: нужен Володька, не зря ест солдатский хлеб.
Галаб вытер обветренные губы тонкой ладонью, открутил фигурный вентиль так, чтобы вода не сильно била, запрокинул лицо под рыжевато-серебристую струйку. Пил медленно, словно пробуя воду на вкус и растягивая удовольствие. Оказывается, и пить можно красиво.
Почти такую же картину мне пришлось наблюдать однажды в одном из московских ресторанов, где подавали узбекские блюда. Я был там с Людой Васильевой, студенткой пединститута. Напротив нас величественно восседал седобородый узбек. Он был в тюбетейке и полосатом халате с широченными рукавами. Старик заказал лагман. Мы думали, что это какое-нибудь необыкновенное блюдо, и соблазнились диковинкой.
— Учись интернационализму, — подмигнул я своей спутнице.
— Непременно: в этом вся его суть, — лукаво рассмеялась Люда.
Вместо ожидаемого чуда на стол поставили фарфоровые чашки, называемые касами, почти доверху наполненные вермишелевым супом и мелко нарезанными кусочками мяса. Я поддел ложкой длиннющие мучные нити и застыл в недоумении: как же расправляться с этими вожжами? Люда украдкой посмотрела на аксакала.
— Перенимаешь опыт поглощения макарон по-итальянски?
Она легонько стукнула меня по руке.
— Тише, Володя. Вовсе не по-итальянски, а по-узбекски. Смотри на соседа.
Тот аккуратно подвернул отороченные зеленым бархатом рукава, охолил обеими руками серебряный клинышек бороды, что-то беззвучно прошептал не по возрасту молодыми губами. На старика смотрел весь зал, забыв о своих блюдах. Аксакал поддевал ложкой небольшую прядку вермишели, ровными рядками свисавшей по ту и другую сторону, осторожно откусывал часть податливого жгута и запивал бульоном. Красиво ел. И не от желания порисоваться — смотри, мол, столица, как надо соблюдать церемониал приема пищи, — нет, так ел он в силу привычки, унаследованной им от своих восточных предков.
— Хан! — восторженно шепнул я Люде. — Чистейшей крови хан.
— Просто культурный человек, — возразила она.
Как ни старались, мы не смогли так свободно, непринужденно есть лагман, как это получалось у аксакала. Я высоко поднимал ложку, подставляя разинутый рот, и втягивал губами разваренные, но нервущиеся вермишелины. За соседним столом хохотнули, и я отодвинул от себя злополучную касу. Люда и вовсе не притронулась к мучным вожжам, съела две-три ложки бульона и вышла из ресторана вслед за мной…
Все это я вспомнил, пока Галаб пил пустынную воду из нагретой, пропыленной цистерны. И оттого, что он так бережно, естественно, без рисовки и капризов пил, на душе у меня становилось спокойнее.
Вырос я в Подмосковье и особенного благоговения к воде не испытывал. Она всегда была рядом со мной — в кухонном кране и душевой комнате, в Химкинском водохранилище и загородных речках. О том, что вода — радость, узнал, пожалуй, впервые, когда увидел на обложке какого-то иллюстрированного журнала фотографию пожилого дехканина. Наклонившись над кустом хлопчатника, человек держал в больших натруженных ладонях несколько капель прозрачной воды. Солнечные зайчики прыгали вокруг живого серебра, купались в нем, нежно лизали смуглую кожу рук, словно просили хозяина отпустить их на теплую весеннюю землю. Но человек не разжимал ладоней. С детской улыбкой смотрел он на бесценный дар природы, и лицо его, изборожденное паутинками морщин, было очень добрым.
А потом узнал, что за воду надо драться. Крепко драться, хотя теперь и не с винтовками в руках, как горстка бойцов из кинофильма «Тринадцать». Узнал, что вода — это адский труд. Может быть, поэтому я и стал шофером, Володькой-водовозом. Впрочем, зачем кривить душой? Водовозом я стал совсем по другой причине: клюнул с легкой руки Горина на «свободу»…
В университет мы поступали с Гришей вместе. О своем прошлом он никогда не рассказывал. Говорил, правда, что жил у тетки, но разругался с ней и ушел; пытался поступить в литинститут, однако строптивый Пегас предпочел своим седоком какого-то юного самобытного барда от станка. Он никогда ни о чем не сожалел, этот малый с картавинкой, да и теперь, будучи писарем, вряд ли сожалеет об уходе со второго курса факультета журналистики.
— Если уж мы бросили учебу, то главное для нас, старик, разумно пользоваться свободой в рамках осознанной необходимости, — рассуждал Горин, поводя хитрыми, чуть навыкате глазами из-под овалов очков. — Уразумел?
Я посмотрел на Григория — на лице ни тени смущения. Ну и ну… Не сам ушел Горин из университета, а отчислили его, потому что почти не посещал лекций: строчил стихи и в поисках заработка мыкался с ними по редакциям газет, радио и телевидения. А я просто запустил учебу, увлекшись автомобильным спортом. «Достукался…» — упрекала мать.
— Вижу, не понял, — продолжал Горин. — Ну так поясню. Ради чего мы покинули светлый храм журналистики? — без малейшего признака угрызения совести спросил он. — Ради жизни, старик, ради познания ее бесконечного многообразия. А если так — изучай кипучие солдатские будни, факты о первозданной и разбуженной пустыне. Теорию журналистики всегда осилим, это чепуха, а жизненных наблюдений у нас будет больше, чем у всех выпускников журфака, вместе взятых… Горин знает, что делает. Слушай! — И он тут же сказал, что ему предложили быть писарем, а для меня тоже есть «приличное местечко» — водителя автоцистерны.
Что ж, в этом, пожалуй, был резон. В канцелярии дивизиона Горин многое узнает по устным докладам и различным документам, а я на своей машине буду вольной птицей: подумаешь, сделать несколько рейсов от колодца и обратно. А остальное время — твое: запечатлевай, набрасывай в блокноты новизну, необыкновенные истории из жизни ракетчиков, чабанов, геологов. В общем, вокруг меня витала сама романтика. Лучшего не придумаешь. Григорий — гений!
Так я стал водителем. Помогли права шофера-любителя. На машине научился ездить еще задолго до армии: у отца была своя «Волга», и он не отказывал мне в автопрогулках по Подмосковью. А зачет по этой бочке — сущие пустяки. Уже через две недели старшина Дулин благословил меня в первый рейс:
— Пулей жми за водой! Без нее, как в той песне, «и ни туды, и ни сюды».
Я пришпорил железного першерона и помчался по ровным, лысым площадкам. Опрокинутой хрустальной пиалой казалось небо над неведомой мне землей. На южном окоеме дымились едва заметные облака, похожие на горы, или дымчатые горы, размытые далью и потому похожие на облака. От них