этих стенах. А может быть, и не умерла б, если б Евфросинья не забыла в новые печи из старых жар перенести.
Он подошел к иконам. Угодники, выписанные византийской кистью, радовали глаз гибким сочетанием линий, слиянием ярких красок в единый узор.
Он смотрел в седые бороды, стекающие по ликам, как струи воды, в изможденные лики великомучеников, в смуглые, нездешние скулы древних христианок, целомудренно закрытых эллинскими покрывалами.
Он ходил один, полный тоски и смятения.
Много лет готовил он поход на Москву. Еще с Титом Козельским они однажды всю ночь разговаривали: сидели на теплой печи, была зима, смотрели, как обмерзло окно, и разговаривали… Много было надежд, и каждая казалась выполнимой: взять и уничтожить желторотого Дмитрия. С той поры минуло много лет. Но мечта осталась.
Он подготовил все. Всю эту зиму переговаривался с Мамаем.
Переговаривался с Ягайлой, многое забыл и уступил ему. Сговорились двинуться воедино, и, казалось, нет в мире силы, равной их совместной силе.
Он отошел от икон, сел у окна за резной ореховый налой, на котором любил читать и временами переписывал греческую 'Александрию'. Пришла весть, что Мамай кочует по реке Воронежу. Зачем он спешит – не терпится?
Ведь уговорились на сентябрь, а теперь лишь июнь, последние дни светлого, зеленого июня.
Он достал плотный листок бумаги и быстро написал в Литву. Он напомнил Ягайле о сроках и посоветовал готовиться прежде времени. Его охватило сомнение – не задержится ли Ягайла, не случится ли какое препятствие?
Лучше раньше времени собраться вместе. А не заколеблется ли Ягайла, не припадет ли слухом к словам лукавых советников? Он быстро приписал:
'А Дмитрий, едва сведает о Мамаевой силе да о нашем союзе с ним, обезумеет, кинет свою Москву, убежит в дальние места, в Великой ли Новгород, ли на Двину, а мы сядем в Москве, ли во Владимире и, когда хан придет, встретим хана с большими дарами, упросим не рушить городов наших и, как сулился хан, получим ярлыки – ты, государь князь великий Ягайла Ольгердович, возьмешь себе к Вильне свою половину Московской земли, а я к Рязани – другую. А посему надобно нам соединиться до времени, чтобы разом по Дмитриевым следам в княжество его вступить и на стол его сесть'.
Он обернул письмо шнуром, запечатал красным воском и недолго подержал в руках прозрачный желтоватый свиток.
Приоткрыв дверь, велел отроку позвать боярина Епифана Кореева. Во дворе ярко сиял день, и в окно были видны ладьи под красными и синими парусами, идущие вниз к Оке.
Боярин вошел, накланялся, остановился у двери.
– Здоров буди, государь.
– Епифан Семенович, в Литву те шлю.
– Дорогу знаю, Ольг Иванович.
– Грамоту сию Ягайле свезть. Да чтоб скоро.
– Сам ведаешь, мешкать не приобык.
– Так с богом, Епифан Семенович.
– А изустного ничего передать не велишь?
– Да коли понадобится, сам скажешь: надо, мол, не мешкать.
– Понимаю, государь. Нонче ж выеду.
Они попрощались. Но Кореев задержался.
– Там весть, государь, была. Будто Мамай уже двинулся с Воронежа. По Дону кочует.
Олег вздрогнул: началось!
– Чего ж мне не сказывали?
– То беглые баяли. А от стражи вестей нет.
– Ну, ладно, скачи.
Опять остался один.
'Что будет, если Ягайла раздумает? Мамай-то уж идет!'
Они далеко, они когда-то еще дойдут, а Дмитрий – вот он, а глаза его всюду, да еще и Софроний там… Поп, духовник, иуда!
Он захромал к иконам. Искусно написаны, но тонкая кисть византийского изографа больше не увлекала. Он постоял и пошел к налою. Быстро, со сверкающими глазами, торопливо, горячей рукой написал Дмитрию:
'Ведомо ли тебе, князь Дмитрий Иванович: Мамай со всею поганою Ордой идет в землю Рязанскую, на меня и на тебя. А силы с ним великое множество – яссы, армяне, буртасы, черкасы, фряги и твой ненавистник Ягайла с ними.
Я им путь прегражу, доколе сил станет, еще рука наша тверда; бодрствуй, мужайся!'
В раздумье положил перо и медлил свертывать письмо в свиток: