голове, но никак с круга того в сердце не срывается.
А дочь? Это слово давно в сердце есть и никогда не покидало его, оттого боль, и обида, и еще какие- то чувства, к которым и присматриваться не хочется… Тянутся от него и к нему нити, тоненькие, слабые, и путаются от первого прикосновения и рвутся, и приходится их распутывать и связывать наново… И во всей этой работе — великое напряжение и смятенность. Господи, как тяжело! Прости, Господи, там было легче!
Знает Рябинин, что мысль эта греховна и сутью своей неверна. Не может такого быть, чтоб человеку в своем уме — в унижении и неволе легче было… Но какая смятенность! Ведь не было ее там!
Там ведь как думалось? Вот, кончится срок, а с ним испытание кончится. И радости воли — наградой будут. А мудрость понадобится на то, чтобы радость спокойно принять. Да разве так получается? Вроде и нет ропота на Бога, но смятение… А что есть смятение как не ропот?!
Первым делом насобирал дров, перекладину соорудил, котелки с водой повесил над еще не зажженным костром, чтобы потом только спичкой чиркнуть. И занялся зимовьем. Сколько всякого хлама выволок изнутри — тошнота сплошная! Нужно было чинить нары, топорик же взял с собой маленький, с резиновой рукоятью, много ли им нарубишь! Но нарубил; перестелил и укрепил нары. Берестой заделал одно окно, чтоб сквозняка не было. Дверь навесить не удалось, петли проржавели. Вырубил пазы в проеме, чтобы можно было дверь вставить изнутри; жилье без двери — не жилье! Притом думалось даже, что другим летом поставит новое зимовье, просторное и светлое. Прогонят просеку, протянут провода и — уйдут. Зверье вернется. И хоть останется в тайге шрам, так и со шрамом живут!
А зимовье он поставит такое просторное, что в нем вся его семья летом жить сможет. Разве вырастет человек нормальным, ежели таежным воздухом вскормлен не будет! Он и лечит, этот воздух, и молодит, и все в человеке к спокойствию и серьезности приводит.
Рябинин стал припоминать самые красивые места на участке, чтоб и родник, и сухость, и сосняк добрый. Там и будет зимовье ставить. Продумывал, как короче конную тропу туда проложить, чтобы кирпича завести для печки и прочие необходимые материалы. А лес на избу нужно валить не иначе, как в километре от места, чтобы зимовье будто от корней ближних сосен вырастало, чтоб ни один пень не досаждал глазу; хорошо бы рядышком две-три лужайки, где сенца подкосить для лошадей и для зверья таежного, да и запах сенный близ зимовья — всегда радость человеку. От селивановской суки щенков взять…
Вот опять же Селиванов! Рябинин все откладывал думу о нем, потому что много и крепко нужно было думать. А если много не думать, то не для него ли сберег Господь Селиванова — единственную душу родную! За такую мысль было стыдно, но разве могло такое случиться без воли Божьей, чтоб двадцать пять лет человек верность хранил другому человеку, кого уже и в живых не считал! Нечем рассчитаться ему с Селивановым… И тяжко стало за сухость и строгость свою ненужную. Но ведь и не виноват он, что больше удивлялся Селиванову, чем радовался. Все понять его хотел, а надо было не понимать, принять сердцем… Сам-то, поменяйся они с Селивано-вым судьбой, как жил бы?..
Колючая была мысль. Знал: взяли б тогда вместо него Селиванова, ведь, чего доброго, и отрекся бы от него? Было, за что брать его. Сам осуждал, да и сейчас не одобряет, но уже и не судит. И за что ж так прилепился к нему Селиванов? Не за что!
Рябинин закрыл глаза, стал прямо и, как раньше, когда нельзя было открыто сделать крестное знамение и молитву вслух произнести, сказал в уме те слова, какие означали благодарность Богу за все, что на благо свершается.
Когда открыл глаза, голова закружилась и на миг в сердце непорядок возник… «Устал!» — подумал он, прислушиваясь к рокоту машин на просеке. Как они стихнут, так и костер запалить надо. Тушенку сготовить долго ли… Подойдут — и готово будет.
А того момента, когда костер палить, он ждал с волнением, потому что знал, что принесет ему запах костра. За те годы приходилось не раз костер палить, похож он был на таежный, волновал и мучил, но лишь по похожести. У таежного костра аромат особый, и он никогда его не забывал, как и многие другие запахи жизни.
На ближний пень, каркнув, села кедровка, стукнула потресканный и пожелтевший срез пня длинным клювом, трепыхнулась крыльями. «Дуреха! сказал Рябинин, — заблудилась, что ли! Здесь тебе делать нечего! Лети в распадок, там кедрач-дубняк!» И махнул рукой. Кедровка взлетела и, сделав полукруг над поляной, исчезла в сосняке.
Не приспособлен человеческий язык для таежных голосов. Можно, конечно, натренироваться, учинив насилие над глоткой, но далеко не все звуки тайги передразнишь. С молодости это занимало Рябинина. Ведь у птицы — голос и у человека — голос, услышал — повтори, и заговоришь с птицей! Но нет, предел дан. И, наверно, для того, чтобы птица, да и всякая голосистая тварь, свободу свою охранять могла. Человек потеснить тварь может, закабалить, даже убить, — но не душой овладеть. Значит, ему это не положено!
Рябинин пытался вслушаться в голоса тайги, но сейчас все, что еще оставались на этом участке, подавлялись отдаленным шумом машин. Ему даже показалось, что рев бульдозера стал сильнее…
Он придирчиво осмотрел зимовье, вошел внутрь, поискал, чего б еще починить, но все требовало ремонта серьезного: печь, потолок, пол. Он вышел и замер в недоумении. Машины ревели громче, и что было странно, — ближе, теперь уже без всякого сомнения. Вой бульдозеров словно накатывался в его сторону. Что-то страшное, непонятное наплывало на сердце так, что оно должно было работать сильнее, будто защищаясь от наката грозных и опасных сил.
Рев, казалось, уже шел с самого верха гривы. Рябинин ощущал трепетание земли и деревьев. Рев подкатывался к горлу диким взвыванием моторов, и казалось: то ли чудища ревут, злобствуя, то ли земля кричит в отчаянии… Он все еще не мог сообразить, что бы это значило? Истуканом стоял у двери зимовья, и борода его вздрагивала в ответ сердцу, потерявшему ритм. И вдруг все впечатления дня, как в фокусе, сошлись — его озарило. Он ахнул и схватился за голову. Потом метнулся, нашел топорик и побежал изо всех сил. Он бежал туда, где в это мгновение сам антихрист, веками таившийся и подличавший в невидимости, выпрыгнул из мрака и спешит с ненавистью разрушить на земле все живое в коротком времени Божьего попустительства. Он бежал вверх по гриве, не ощущая, что сердце не поспевает за ногами, не замечая веток, хлестав-ших по лицу, камней и моховых ловушек. Бежал поперек завалов, спотыкался, падал, поднимался и снова бежал. Когда же взлетел на гриву, сердце взлетело еще выше и потянуло за собой ввысь. Чтоб не улететь, он обхватил руками тонкую сосенку, припал к ней и с ужасом глядел на то, что свершалось внизу, у него под ногами.
Маленькие, дерганые бесы оседлали бесов могучих и яростных и рвались к вершине, сокрушая все на пути, оставляя за собой два нетленных следа смерти!
Рябинин увидел:
оборванные, грязные люди рвали на куски издыхающую лошадь, судорожно жевали, толка-лись и били друг друга кровавыми кусками мяса;
падающие деревянные опоры и глыбы земли рушились на людей, давили их, ломали ноги и руки, сплющивали головы;
в полутемном бараке в клубок сплетаются десятки тел, крики, кровь, мелькают ножи, выстрелы из окон, собаки…
Картины мелькнули перед глазами, ослепили, обожгли и вырвали с корнем сердце…
А было: парни на бульдозерах прорывались к зимовью. Они хотели торжественно появиться перед таинственным дедом, как древние муромцы на могучих конях. Круша все на своем пути, они вошли в такой азарт, что походили на малых детей, зарвавшихся в игре. Но зла в их душах не было. И когда перед ними вдруг появился старик с обезумевшими глазами, весь в ссадинах и крови, они застыли.
Взмахнув топором, Рябинин кинулся на ближайший бульдозер. — Ты чо, дед?! Ты чо?! — заорал водитель, торопливо дергая рукояти.
— Бесы!! — крикнул Рябинин так, что услышали его на втором бульдозере.
— Псих! — крикнул кто-то, и всех как ветром смело с бульдозеров. Топорик с резиновой ручкой отскакивал от металла, пока не попал на стекло. Вместе с осколками рухнул на землю Иван Рябинин. Рука с топором скребанула по земле и замерла.