по диагонали. Да даже и глядеть толком не глядят — понасмотрелись уже, а так — стоят, вздыхая, да гонят время — за них не так мерзко сворачивать.
И я обхожу их по вольной дуге — тогда мир за углом открывается постепенно, развертывается толково и внятно, успеваешь осмыслить детали и предусмотреть, я люблю эти переходные периоды, а не люблю крутых поворотов, когда вот была тишь и келейный говор заарбатского переулка, и вдруг — бац! — шум, гам, вопль свежепроложенной магистрали да визг тормозов.
Первую московскую любовь Георгия звали Наташа. В «Лабиринте» — небольшом ресторанчике под «Арбатом» — вышло сначала так, что Наташа оказалась с Рауфом — курчавым любителем школьниц и сыном турецко-подданного, то есть, по слухам, боевого турецкого коммуниста, испросившего себе в СССР политического убежища лет пятнадцать назад. Это было до такой степени романтично, что легко принято в институте за факт, а Георгий очутился при толстенькой Оле, страстной, но скучной десятикласснице, к тому же опытнее Наташи на целый год.
По счастью, на второе свидание Рауф не явился. (Потом, поймав Георгия за лацкан, притянул и принялся шептать на ухо:
— Папу, слушай, опять вызывали в турецкое посольство, и мы, говорят, вернем вашу гостиницу «Лолик» и два дома в Истамбуле, а папа не соглашался, у нас, говорит, и тут квартира ништяк в Черемушках, Хасановы не продаются, и сын в таком институте, что ваша гостиница мне не надо…
Георгий наконец вырвал у него лацкан.
— …Слушай, ну как там моя, этот, как его, Наташа?
— Тоже ништяк, — ответил Георгий, оправляя пиджак и не поверив ни единому слову.
В прошлый раз папе Рауфа предлагали стадион.)
Рауф не явился, и, оказавшись наедине с двумя, Георгий привел дам в общежитие. Там он ловко сплавил Олю Коле Попину — члену КПСС и соседу Херикова по комнате. Те сразу стали целоваться, причем Попин громко и равномерно дышал и держал один глаз открытым — совсем рядом с Олиным ухом. Глаз внимательно рассматривал Георгия, Наташу и обстановку.
В тот же вечер Георгий влюбился без памяти.
Оказалось вот что: родители Наташи работают в Швеции, отец служит торгпредом (неплохо), а Наташа живет одна в самом конце Кутузовского, за Панорамой, где внешторговские кооперативы. Приглядывает за ней старшая сестра Эвридика («Хм», — сказал Георгий), которая замужем за небедным полковником с 20-летней разницей («Полный эмбицил», — сказала Наташа), который живет с Эвридикой на Юго-Западе.
Обстоятельства, говоря прямо, складывались мистически благоприятные. В первый раз в Георгия влюбилась девушка, у которой родители за границей. В первый раз у девушки оказалась пустая квартира — без мамы, которая, до глаз обмотавшись дедушкиным шарфом, выходит к половине десятого с пуделем встречать дочь на автобусную остановку. Но Георгий — что правда, то правда — влюбился до того, как узнал обстоятельства: судьба.
Наташа вся захватила Георгия в один момент, с первого взгляда в «Лабиринте» — так, что он даже потерялся и забыл говорить, а Рауф не забыл. Он нес что-то про турецкую фабрику тонкого трикотажа.
Уголки рта у Натальи были приподняты — наготове опрокинуть верхнее грустное выражение, которое, казалось, еще чуть — и расплачется.
Георгий умилился бесповоротно.
Кстати, на него самого мама целое детство изумлялась — куда, наоборот, деваются слезы. Ребенок рыдает взахлеб, смотришь — глаза красные, как у кролика — а ни слезинки. «Як же воно так?» — озадачивалась мама.
Приходят в гости одна и вторая подружка — критические, и Оля с благословляющей улыбкой, Оля, у которой любви с Попиным, к ее изумлению, не получилось. И Григорян, тоненький сосед семнадцати лет, у которого очень много носа. Когда откроешь на звонок дверь, хмурый Григорян, руки в карманах, на месте «здравствуйте» исподлобья произносит: «Н-ну?» И покачивает, как на пружине, из стороны в сторону головой, которой тоже очень много.
Подружки ходят по квартире опасливо, вкрадчиво — от присутствия в Наташином доме настоящего любимого.
Георгий по уши влез в их школьные дела, в сочинения, в студеную душу исторички, которая зовет подруг просто и доходчиво: «Мерзавки!»
Томительные ночи на кухне — как взрослые: она — в халате с бирманским иероглифом на спине, он — с нежностью глядит сквозь окно на стылые глаголи фонарей, заштрихованные весенним дождиком, боясь выплеснуть полное чувство и цедя его малыми каплями, словно скупец — в редких взглядах на любимое лицо.
Вечерами Георгий слушает Наталину «Аббу» сквозь настоящий «Филипс», иногда в супернаушниках с регуляторами частот, жует настоящую жевательную резинку, ее не нужно экономить — полпластинки на Новый год, четверть на майские, остальное — на октябрьскую дискотеку. Еще он пробует «Тоблерон» — шоколад очень вкусный, с орехом — в виде продолговатой крыши, какие бывают в деревянных детских кубиках; крыша разделена еще на отдельные треугольнички, чтобы удобнее отламывать. И рядом — Наталя, его любимая, такая, Господи, беззащитная в Москве, и их двоих укрывают настоящие стены — и студсовет не ворвется проверять, какого рода у вас отношения, и почему отношения зашли дальше положенных двадцати двух ноль-ноль.
Еще: Георгий влюбился до такой степени, что физическая близость казалась противоестественной — и не наступала. Словом — первая как первая. Ни думать, ни действовать. Смотреть.
Георгию не терпелось делиться таким своим счастьем, и он неумело адресовался к Шамилю:
— Шамик, вот у нее голос, да? Правда? Как клавесин.
— Ага, — отвечал Шамиль, в жизни не слышавший клавесина.
Шамиль заваливал сладостями. «Маленькая, дрянная конфетка», — говорила про «Бон-бон» Оля, а про шоколадные — «Мишку»? — говорила она. — «Мишку» не буду, там вафли. «Белку»? «Белку» сожру».
В апреле, поздним снегом на голову, вернулись до срока родители. Всякий знает, что такое возврат из-за границы до срока. Уже в девятнадцатом веке на такое смотрели с большим подозрением.
Наталя, подперев рукой щеку, ту самую, где ямочка была поменьше и чуть повыше (и волосы падали поверх руки), доверчиво рассказала грустную историю.
— Отца подсидел друг и заместитель дядя Женя, Веркин папуля, он все шутил, говорит — долго сидишь в одной стране, а Верку отец в прошлом году устроил в МГИМО через замгенерального «Разноэкспорта» (эти сухие наименования немного покоробили Георгия из губ Натали). Подсидел он его, оказалось, на выпивке и совершенно вроде бы ни с того ни с сего. Просто выправил вдруг докладную послу (и три копии куда следует, шутник), что торгпред «всегда выпимши заместо работы» — как выразился в докладной дядя Женя, и — «хоть он мне был друг, но служба мне как коммунисту ценнее», тоже, любитель античности, — Наталя поджала губы.
Надо сказать, в посольских колониях на это дело («положить на гланду», как выражался Арсланбек) всегда глядели, кому следовало глядеть, сквозь пальцы — как на единственный способ снять чудовищное нервное напряжение от социалистических производственных отношений. Но зарываться, конечно, не поощрялось.
В одно прекрасное шведское утро отца прижали на работе в пылу похмелья — весьма нелегкого, как положено у русского человека, так, что отец вообще едва сообразил — чего пришли.
К вечеру супруги разобрались: накануне совершила ошибку мать. Русский человек силен задним умом — известное дело.
— Они в мае собирались в отпуск, — терпеливо объясняла Наталя, — мама моталась по магазинам, ну, чтобы подешевле, нанервничалась вот как, да еще два десятка коробок запаковать. Знаешь, одинаковый товар — в разные коробки на дно, для таможни, там же, в таможне, дебильная инструкция — «в количествах, не превышающих личные потребности», мрак. Может, я десять штанов ношу — у меня такая потребность?
Георгий слушал в легком обалдении.