рисковал попасть в положение человека, которому ничего не осталось, кроме как порадоваться за товарища. Но радоваться тут, известно, нечему. И Георгий с ходу давал реакцию, сделав под губой удаляющее движение языком:
— Почему «Конвайр»? Там и «Райфл» в третьей части — тоже хай фай.
— Человек — це походка! — любил неожиданно сказать отчим после ужина, ослабив подтяжки. — И це прекрасно!
По улицам Москвы Середе вот уже четвертый год от всей души не нравилось, — как ходят. «Чего там прекрасного? — думал он, хмуро оглядывая прохожих. — Шастают, как по первобытной стоянке. Тут все- таки столица».
Макет стоянки из сутулых неандертальцев, хороводом мрачно ждущих эволюции вокруг опрятного бунгало — считался гордостью Черкасского краеведческого музея. Из всех экспонатов он один не вызывал подозрений в подлинности. Хотя бунгало странно смахивало на шалаш с картины местного художника «Ленин в Разливе» — второй по силе воздействия экспонат краеведческого музея.
По Москве, считал Георгий, так ходить не стоит. Потому что нет смысла. Сам — держал голову с расчетом видеть еще кусок неба поверх суеты. Так ходят люди, которым мир ясен и оттого малоинтересен.
Бездны смысла мерещились Георгию в походке Татьяны. Представив хорошенько, как она движется, он иногда на улице впрок упражнялся приноровиться. И шел рядом, чтобы он получался главней, а не она, а тут вот ее рука, так… А ноги? В ногу ходят или не в ногу? То есть враз топают правой или, наоборот, разными? Так, ну-ка… Дьявол, нет, наоборот…
Парочки шарахались, когда Георгий вдруг вытанцовывал на тротуаре, сбившись с ног и проклиная пионерское детство.
Потом, тяжело дыша, муторно озирался на прохожих, бредущих как придется.
Татьяна забирала себе все шире место в его сокровенной жизни. «Бывают же в системе такие девушки! — зажмурившись, удивлялся он. — Хоть папа и ездит всю жизнь!» Соображение перечеркивало начисто институтский опыт, оттого казалось счастливым и верным.
— Ну, бывают, — без энтузиазма отзывался Шамиль. — Че не бывать-то?
Татьяна родилась у матери вторым браком. Родилась не рано — в двадцать семь, когда мама уже хорошо знала, чего хочет, и разбиралась, сколько стоит жизнь, а папа, двумя годами младше, — еще нет.
Когда Татьяне исполнилось три, мама решила, что хватит, и вырвала первую долгосрочку в Ирак.
Папа мучительно расставался с Таней, умоляюще глядел на тещу, мама закупала консервы и плавленые сырки. В машине папа потихоньку засунул обе руки дочери себе под пиджак, и так, обняв на коленях, замер на всю дорогу в аэропорт.
Таня замкнулась после отъезда родителей, быстро перестала спрашивать у бабушки — где мама. «Ребенок на себя не похож, вот горе, — причитала бабушка, — такая бледненькая!» Что папа в командировке — Таня почему-то легко поверила, но что мама — долго не давалось. Слово «командировка» с усилием встало в лексикон и было единственным, где отчетливо проходил «р» — с передышкой, разгоном, рывком и плавным закатом. Даже Ир-рак не шел в сравнение.
Первое время, распотрошив конверт или яркую коробку от передачи, Таня все заглядывала дальше, словно ожидая еще, еще какого-то остатка.
В садик мама категорически запретила: «Не хватало, чтобы ребенка воспитывали лимитчицы. Ну это надо! Брать в садик не для детей, а для прописки, а? Что ж это за система, тьфу, пропади ты пропадом!» — и косилась на телефон.
Зимой, в толстой шубе с блестящим пояском вперехват и шапке, откуда лезла косынка, глаза-маслины серьезно и отстраненно глядели с горки, как кучей играют чужие дети. «Ну поди, поди к ним, что ж ты такая бука», — переживала бабушка.
Так и росла.
Сосредоточенно играла сама с собой, легко принимала в игру любопытных, но сама не шла ни за что. «А твоя где мама?» — спрашивали во дворе. Зато когда приезжал папа — дочери уже четыре, и пять, и больше — что это были за дни! Он привозил баночки с клубничным вареньем, из которых выпрыгивала для визгу пружина, облитая красным шелком, пускали на стулья и петарды, с разбойным свистом летевшие с балкона в ворохе искр на головы ядовитых соседок — борцов за советский образ жизни; привязывал в туалете колокольчик к цепочке для спуска воды, а под кружком для попы приделывал кнопку — так, что когда садишься, маленький плээр под унитазом разрывался свирепым «кукареку!», и бабушка, конечно, вывалилась однажды из туалета, сорвав защелку: тещу предупредить забыли. Привез как-то огромную фото-собаку на дверь в детскую комнату, а потом ночью, вырезав из журнала «Юный натуралист», подклеил внизу собаки трех похожих щенков и утром, разбудив ребенка ни свет, ни заря, сказал, что пора бы уж кое-кому идти за молоком, потому что кое-кто в доме хочет позавтракать.
Накатили вторая и третья долгосрочки — уже в Европу, мамина бобровая шуба и успехи но службе, а здесь — неприязнь к передачам, как броским цветам безвкусного плода. И здесь — бабушка, постоянная вечная бабушка, «потому что ребенок должен воспитываться в эсэсэр», — разъясняла мама.
Бабушка лет с двенадцати вдруг истово навострила последние силы на дело — выучить Танечку ходить красиво («после семнадцатого году ходить не учут, а только что ерзать»), а для этого битый час нужно было таскаться по квартире со шваброй, зажатой между спиной и сгибами локтей. «Вот папа приедет, а ты — глядь! — вон какая королева!» За хождение можно было стребовать гоголь-моголь из желтков с какао-порошком и изюмом: «Ну и что такого — растолстею, зато походка будет, а, ба?»
Однажды: «Ба, алло, я сейчас а-ха-иду, ты, пожалуйста, без. обмороков, на меня упала качеля», — сказала Таня из телефонной будки, изо всей силы зажав пальцем рваную ранку на подбородке.
Одежда приезжала в больших картонных коробках, умотанных клейкой лентой. «Вдруг больше не поедем, а, доча? А ты скоро невеста».
Таня понимала по маминым закупкам на обратный путь — чем питались там родители. Потому что, знала Таня, если там кушать хорошо и ни в чем не отказывать — тогда зачем туда ехать? Единственное — папу жалко до слез. У него развивалась язва желудка, отпуск проводил калачиком на диване.
— Живо-отик, кто живо-отик наел? — сварив геркулес, говорила Таня. — Меньше кушать надо, тогда и а-ха-болеть не будешь…
Она после качели чуть заикалась, волнуясь, то было даже не заикание, а легкое придыхание перед первым слогом.
Но Таня не знала всего. И ни узнала, может, если бы не прорвало однажды маму.
— Доча. — сказала мама, — который час? А? Как? А где же часики, ну. что я тот раз привезла? «Сеичка» маленькая?
— Мам, — Таня смущенно улыбнулась, приглашая и маму, — Сонька так просила… Ну мам!.. Ей так а- ха-понравилось…
— Сонька? — мама ядовито поджала губы. Губы у нее были вообще скучные.
— Подружки, они зачем сюда ходят? Что они все высматривают?!
— Мам!..
— Не мам! — губы ее задрожали. — Соньке! А ты знаешь, что это стоит? Ты… Мерзавка! Ты знаешь, как достаются эти часики?! Ты знаешь, что твой папа… я про себя уже не говорю, на меня тебе чхать, но знаешь, как твой папочка ходит в сортир?! О, Господи…
— Мама!
— Молчи! Ты знаешь, что он ждет меня и идет только после, чтобы воду, понимаешь, воду! — она уже не владела собой, — чтобы воду в сортире сдернуть за двоих сразу! Потому что там счетчик! Это при его-то желудке! Чтобы купить доченьке лишние часики! Соньке она отдала! Ах ты дрянь!..
Татьяна смотрела во все глаза, полные слез, и немо мотала головой.
***
После посылки Середа решил выждать.
— Старик. — сказал он Сашульке, — я знаю женщин. Она ждет следующего хода. Она ждет, и все