Городу грозит зараза. А армии от этого ни малейшей пользы.
30 ноября 1789 года сейм рассматривает проект воинского набора. Князь Станислав вносит дополнение, «чтобы блюлись меры, дабы отданный в армию рекрут надлежащим образом сохранялся в целости и после конца службы вновь владельцам оного возвращался». Князь считает это дополнение необходимым «как для соблюдения человечности, так и для убережения армии от работ и прочих услуг, коими отягощают солдат офицеры армии его величества».
1 декабря 1789 года князь-подскарбий вносит предложение о введении одинаковых налогов как в Литве, так и в Короне.
3 декабря 1789 года он вновь возвращается к вопросу о регламентированном обращении с солдатом и детально обосновывает свою точку зрения: «Армией управляют две пружины – дисциплина и любовь к подчиненным своим. Образованные офицеры умеют разумно и мягко с солдатами обращаться. Необразованные поступают сурово, жестоко и даже обременяют солдат непомерными работами. Надлежит гражданским законодательством запретить это, дабы не терять рекрута; надлежит учесть и то, что когда через шесть лет рекрут вернется в деревню покалеченный либо надорвавшийся, это явную боязнь к армейской службе среди селян вызовет, ввиду чего придется к одному средству прибегнуть: освободить эту деревню от сдачи рекрута на шесть лет».
Наступают памятные дни «мещанского бунта». Польские мещане, возбужденные известиями о победах французской революции, требуют от сейма признания за ними полных гражданских прав. По улицам Варшавы под колокольный звон тянется «черная процессия» делегатов из городов всей Польши. Президент Варшавы Декерт, банкир Барс, купец Паскалис и адвокат Менджецкий вручают королю разработанный Гуго Коллонтаем мемориал, начинающийся словами: «Настало время, когда сознание справедливости и истины вынуждает нас говорить со всей откровенностью…» Гул рушащейся Бастилии эхом отдается в Варшаве. Жена Декерта, оскорбленная в театре князем Казимежем Нестором Сапегой, резко осаживает его: «Вы бы, князь, вспомнили, что творится в Париже…» Шляхетских крикунов охватывает страх. Маршалы сейма совещаются, не следует ли вызвать народную кавалерию «для усмирения бунта». Гетман Браницкий не выходит из дому и держит наготове заряженные пистолеты. Луковский кастелян Езерский в сейме возмущается неслыханной наглостью «мещанских бунтовщиков». Добродушный Фридрих-Вильгельм II пишет Луккезини: «Ты хорошо делаешь, что незаметно и скрытно этому препятствуешь. Потому что если бы польским городам удалось обрести былые привилегии, то фабриканты из моих городов начали бы переселяться в Польшу». Большинство сейма только за признание привилегий для города Кракова, который вел себя «лояльно» и не принял участия в варшавской демонстрации.
17 декабря 1789 года во время страстных дебатов по этому поводу в сейме князь Станислав встал на сторону мещан. «Он почитал, что даровать привилегии одному Кракову – все равно как желать видеть все города несчастными и отказать им даже в том, чтобы выслушать их просьбу, – писал сеймовый обозреватель того времени. – А посему он посоветовал, чтобы для большинства городов были дарованы свободы, кои могли бы обеспечить имущество людей этого класса. К законодательству он не советовал мещан допускать, но предлагал правительству учинить то, что религия и человечность диктуют, присовокупив, что истинным материалом каждой страны есть население, на богатстве, силе и счастии коего основы государства оного зиждутся. Под конец потребовал огласить в палате мемориалы городов, каковые потом на рассмотрение правительственной депутации могли бы быть переданы».
Речь по поводу городов была последним выступлением в сейме князя Станислава. Шляхта уже по горло была сыта ненавистным «умником», цепляющимся за каждое слово и вызывающим обструкцию. Об обстоятельствах, связанных с его уходом из сейма, мы узнаем из его воспоминаний. «Поскольку было сочтено во многих случаях, что я служу препятствием палате в делах, вызывающих наибольший энтузиазм и которые вроде как бы уже предрешены, сочли необходимым выставить меня из сейма, в связи с чем мне было предписано постоянно находиться в Гродно, возглавляя там скарбовую комиссию. Я на несколько дней выехал в одно из моих имений, туда мне прислали резолюцию сейма, после которой я решил проститься с общественной жизнью. Я написал королю, что подаю в отставку, отказываюсь от всех моих цивильных и воинских должностей, так как не чувствую себя в состоянии оставаться в стране в столь важный период, не будучи депутатом сейма. Король написал мне в ответ длинное сердечное письмо, но не смог меня переубедить».
В январе 1790 года князь Станислав официально передал командование пешей гвардией своему младшему кузену, князю Юзефу Понятовскому. Молодой герой, прославившийся под Сабачем, только что был принят в польскую армию в чине генерал-майора, и сейм выказал ему демонстративное расположение явно на зло князю Станиславу. Желание шляхты столкнуть младшего королевского племянника со старшим с большей очевидностью стало выявляться позднее, осенью 1790 года, когда сейм в последний раз обсуждал возможность наследования трона Понятовскими. Король писал об этом польскому послу в Лондоне Букатому: «Я сам прекратил печатные сплетни, которые сулят трон князю Юзефу. А когда на этом настаивают, я всегда подчеркивал, что достоинства князя Станислава делают его более подходящим для трона, и достоинства эти за ним признают, но отказывают теперь в популярности по разным причинам, а именно в его отказе от звания литовского подскарбия некую странную гордость усматривают, тогда как он единственно оттого отказался, чтобы не ездить в Литву, которой уже прискучил…»
Надо думать, это оправдание князя Станислава было написано дядей исключительно для внешнего употребления и сам Станислав-Август не очень-то в это верил. Ведь совершенно ясно, что князь-подскарбий отказался от общественной деятельности не потому, что «прискучил Литвой», а именно «от гордости», смертельно обидевшись на сейм. И следует признать, что на сей раз он имел для этого гораздо больше оснований, чем во всех предыдущих случаях, когда он изволил обижаться.
О жизни князя после отставки мы знаем очень мало. Известно только, что он остался в Варшаве и ежедневно обедал у короля. Из одного королевского письма мы узнаем, что князь сблизился в этот период с Игнацием Потоцким. Несмотря на тяжелые переживания, он все-таки не запускал свои личные дела. Вскоре после скандала в сейме он купил сразу два больших земельных участка в Варшаве на Краковском Предместье – у Сангушко и Соболевских, а 4 июня 1790 года его видели в национальном театре на гастролях композитора Фиалм и виртуоза Гельмингера, которые «выполняли двойной концерт на гобоях». Концерт, вероятно, понравился князю, поскольку он пригласил Гельмингера к себе на службу.
Первое более или менее обстоятельное упоминание в «Souvenirs» относится к 3 мая 1791 года. «Был у короля в день принятия конституции. Царил небывалый энтузиазм. Депутаты, сенаторы, королевские министры были окружены дамами. Присутствующие при виде меня приблизились ко мне и дружным хором твердили. „Ах, как много вы, князь, потеряли, что не были на сессии. Вы бы видели народ на вершине счастья и восторга“. Я на это ответил им: „Мне хотелось бы, чтобы это счастье и восторг были вечными. Разрешите мне, однако, заметить, что если вы были дворянами сегодня утром, то не известно, являетесь ли ими сегодня вечером. Ведь в этой конституции сказано, что каждый, располагающий доходом в несколько дукатов, признается со всей семьей и потомством дворянином. Таким образом, передавая эту сумму из семьи в семью, можно – не потеряв из нее ни гроша, – привести в благородное состояние население всей Польши“. Тогда все стали кричать, что в конституции не может быть чего-либо подобного. А великий коронный маршал Мнишек подошел к королю и позволил себе попросить объяснения по этому случаю. Король с невозмутимо смиренным видом, часто вынужденным в его положении, кивнул головой и подтвердил, что подобное узаконение в конституции было. Когда королевское подтверждение разошлось по салону, я позволил себе высказаться со всей искренностью. Вот кому народ вверил свою судьбу: людям, которые принимают законы величайшего значения, даже нимало их не уразумев. Никто не осмелился ни