«кто вообще не пьет и у себя в дому не потчует в лежку», а именно это «не пьет и не потчует» в глазах нормального шляхтича считалось смертельным и непростительным грехом. Также с самого начала князю Станиславу вменялось в вину то, что он «корчит гордые мины», что недоступен, окружает себя иностранцами, что во всеуслышание высказывается за религиозную терпимость и покровительство иноверцам.
Всего этого с лихвой хватало, чтобы сделать его непопулярным и даже скомпрометировать в дворянских массах, потому что шляхетская толпа имела собственный, четко вырисованный идеал магната. Прежде всего она обожала крикливых демагогов и авантюристов с «широкой душой» вроде Ксаверия Браницкого или же сиятельных фанфаронов типа Радзивилла, который, буде была надобность, бил шляхтича в рыло, но тут же осыпал его дукатами и целовался «по-братски», как равный с равным. Во всяком случае, это было по- польски, в духе многовековых традиций. Зато бледный, одетый в черное «постник», тычущий всем в глаза узурпированным титулом принца Речи Посполитой, цедящий на английский манер свои заумные словеса, небольшой охотник выпить и других угостить, был для шляхты фигурой решительно чужой и несимпатичной. Уже одно появление надменного князька на трибуне сейма вызывало разлитие желчи и побуждало схлестнуться с ним. Надо думать, что эта самовозникающая неприязнь «братьев-шляхты» к князю Станиславу в немалой мере повлияла на дальнейший ход его биографии.
Вскоре после сейма Мокроновского к военным, просветительным и парламентским обязанностям князя Станислава присоединились и дипломатические. Молодой Понятовский вошел в состав делегации, которая отправлялась к петербургскому двору, «дабы принести благодарность августейшей гарантке и императрице за то, что она не выступила против полезных решений польского сейма».
Как протекал первый визит князя Станислава ко двору Екатерины II, можно восстановить в важнейших деталях на основании двух источников: личного рассказа князя в его воспоминаниях и некоторых дополнений в написанных по-французски мемуарах короля Станислава-Августа.
Императрица приняла королевского племянника предельно милостиво. Благорасположение, оказанное молодому красивому поляку, было столь подчеркнутое и так бросалось в глаза, что придворные, уже привычные к прихотям Екатерины, начали шептаться о том, что за этим кроется что-то большее, нежели обычная дипломатическая вежливость. Князь Станислав в своих воспоминаниях отнюдь не пытается опровергнуть эти слухи. Наоборот, без ложной скромности он позволяет предполагать, что и у него создалось подобное впечатление. Но тут же осторожно добавляет: «Если даже так было, то я старался делать вид, что ничего не замечаю, дабы не обидеть еще столь красивую женщину и столь могущественную правительницу».
Но сердечность царицы не распространялась на политические материи. Посланнику польского короля, пользуясь видимостью официальной миссии, было поручено уладить некоторые важные дела. К сожалению, несмотря на яркое впечатление, которое он произвел при петербургском дворе, ни одно из этих секретных дел успешно завершить ему не удалось. Дипломатические переговоры князя с императрицей удивительно напоминают широко известную присказку: «он к иконе и так и этак, а от иконы нету привета». Когда князь Станислав настаивает на более решительной поддержке Петербургом позиции Польши в таможенных спорах с Фридрихом II, Екатерина вместо ясного ответа отделывается туманным обещанием какого-то брака, который должен в будущем «сблизить польскую королевскую семью с царской фамилией». Когда князь старается заполучить у милостивейшей гарантки согласие на то, чтобы польское правительство «могло с корнями вырвать зло, мешающее всем его начинаниям», то есть ликвидировать «либерум вето», Екатерина меняет тему разговора и выражает довольно оскорбительное для князя желание, чтобы польский король наградил ее нынешнего любовника Завадского «голубой лентой» ордена Белого Орла. Так уж повелось в отношениях между Петербургом и Варшавой, что награждение этим высшим польским орденом служило официальным уведомлением об избрании Екатериной нового фаворита.
Видимо, императрица не хочет разговаривать с польским посланником о насущных политических проблемах, отделываясь неясными и уклончивыми ответами, или же передает ему через своего канцлера Панина философские афоризмы вроде: «Chi va piano – va sano».[10]
Но молодой Телок упрям как козел, и нелегко сломить его настойчивость. Когда ему не удается уладить дело прямо с императрицей, он начинает пробиваться к князю Репнину, петербургскому «специалисту по польским делам». Бывший посол в Варшаве и племянник всемогущего канцлера Панина, правда, не отличался любовью к Польше и полякам, но во время пребывания в Варшаве довольно часто бывал на обедах у князя-подкомория, и князь Станислав знал его еще по отцовскому дому. Пользуясь старым знакомством, он припирает к стенке второе в Российской империи лицо, руководящее внешней политикой, и втягивает его в длинный разговор о Польше. После предварительного обмена мнениями князь Станислав со свойственной ему откровенностью заявляет Репнину, что «акции, коими Россия пытается оказать на Польшу свое воздействие, могут привести к пагубным результатам». Репнин с такой же откровенностью отвечает, что, по его мнению, «благополучие Польши не удастся сочетать с благополучием государства российского».
Тогда принц Речи Посполитой резко прерывает разговор: «В таком случае нам не о чем разговаривать». И так же, как некогда в Версале, поворачивается к петербургскому сановнику спиной.
Горячность королевского племянника не остается без последствий. Разгневанный Репнин пишет письмо своей варшавской любовнице Изабелле Чарторыской, жалуясь ей на «вздорную дерзость» князя Станислава, «которая ни к чему хорошему не приведет». Одновременно он коварно обвиняет молодого князя в том, что тот при петербургском дворе «позволил себе высказываться против князя Адама Чарторыского». Трогательная забота «друга дома» о добром имени обманутого им мужа может вызвать усмешку, по политическая интрига разыграна безошибочно и достигает своей цели. Именно такими средствами петербургский двор систематически старался вызвать рознь между влиятельнейшими родами Польши.
Княгиня Изабелла, надо думать, неплохо «обсудила» это письмо от Репнина, поскольку сам король Станислав-Август уделяет в своих мемуарах довольно много места этому вопросу и старается оградить своего племянника от несправедливых упреков. Король объясняет, что «вздорная дерзость» князя Станислава объясняется единственно «холодностью его характера, внешние проявления которого еще усугубились длительным пребыванием в Англии». Относительно второго обвинения он предполагает, что в каком-то из частных высказываний племянника «нашла, вероятно, отражение нашумевшая стычка короля с князем Чарторыским из-за расходов по кадетскому корпусу». Из королевских воспоминаний мы также узнаем, что визит князя Станислава в Петербург, несмотря на видимость сердечного приема, не дал никаких положительных результатов.
Большой план
Еще до того, как князю Станиславу исполнилось двадцать два года, он стал очень богатым человеком. Неожиданное обогащение его было обусловлено постановлениями, принятыми в 1775 году сеймом, одобрившим условия раздела Польши. Сейм лишил короля права раздавать староства, но взамен за это даровал ему в собственность четыре самых больших и богатых староства в юго-восточной Польше: Белоцерковское, Богуславское, Каневское и Хмельницкое. Король в свою очередь пожаловал эти староства трем близким ему людям. Белоцерковское дал «велением ума» своему давнему приятелю, а впоследствии смертельному врагу гетману Ксаверию Браницкому, чтобы вознаградить его за ограничение гетманской власти Постоянным советом.[11] Остальные «велением сердца» разделил между племянниками. Хмельницкое получил тринадцатилетний князь Юзеф, Богуславское и Каневское –