Владимир Лукьянович Груздев сидел за письменным столом и с неприязнью рассматривал свое отражение в темном мокром стекле. Дождь проворно барабанил в окна, не давал собраться с мыслями.
Давний рассказ партизанского командира, так логично и стройно сложившийся в мыслях, на бумагу ложился коряво, слова топорщились, мешали друг другу. Груздев оторвал взгляд от окна и с ожесточением посмотрел на листы рукописи, густо испещренные правкой. Каждый раз, когда работа не ладилась, Груздев решал бросить эту «литературную хворобу». Не дал бог таланта и не надо. Видно, не его это дело. У него другая специальность — замполит полка. Не до забавы… А может, прав полковник, назвав ночные бдения своего замполита забавой?
Владимир Лукьянович подпер подбородок кулаком и снова уперся взглядом в темное окно, точно увидев в нем вместо себя полковника Муравьева с легкой усмешкой на большеротом скуластом лице.
— Говорят, вы забаву себе нашли? Воспоминания пишете или просто литературкой балуетесь?
Владимир Лукьянович стушевался тогда от неожиданности. Был уверен, что для всего гарнизона его ночные бдения тайна, и отделался одной фразой:
— Воспоминания отца привожу в порядок.
В этой фразе была полуправда. Воспоминаний отец не писал, но рассказывал о войне, которую проделал сапером, много. Особенно в праздничные дни, когда съезжались к ним боевые товарищи отца. Да и друзья отца тоже не отмалчивались. Их рассказы и мечтал написать Груздев, пока еще жили они в его памяти, чтоб не сгинули бесследно, не потерялись для молодых. Он и всегда-то увлекался военной историей, а рассказы ветеранов — история живая, героическая…
А может, стоило рассказать о своей работе полковнику, посоветоваться? Он сам, вероятно, помнит живые рассказы участников войны, и другие офицеры — у каждого отец или дед воевал. Собрать бы все эти рассказы вместе!..
Владимир Лукьянович разволновался, вылез из глубокого мягкого кресла и заходил по комнате, тяжело ступая по скрипучим половицам большими широкими ступнями в толстых шерстяных носках домашней вязки.
Он представил себе казарму, где на всех четырех этажах спят сейчас солдаты; выкрашенный в синий цвет плафон дежурного света, тускло освещающий ряды кроватей; турник у входа; одинокую фигуру дневального у тумбочки — и подумал с внезапным испугом: сумеет ли он написать так, чтобы передать этим молодым, не знавшим лиха парням свое волнение, свою боль и свою гордость эпохой, которая с каждым днем становится все более далеким прошлым. Когда уйдет последний ветеран, только письменные свидетельства будут питать память о ней. Даже такие, как его, литературно несовершенные… Не для славы же, в конце-то концов. Для них, для молодых, чтобы помнили они. Нет — знали. Потому что нельзя помнить того, что не знаешь.
В комнату тихонько заглянула Светлана Петровна. За круглыми очками-линзами глаза ее были почти не видны.
— Чай заварен. Принести или пойдешь к нам?
Владимир Лукьянович сердито растер ладонью мощный загривок и, не отвечая, уселся в кресло. Она подошла сзади, положила руки ему на плечи и наклонилась, дыша в ухо.
— Затор?
Он грузно повернулся к жене и в упор взглянул в ее светлые глаза, казавшиеся за линзами меньше, чем были.
— Скажи, Свет Петровна, может, я того, не за свое дело взялся? Муравьев говорит — забава…
— Дай почитать, тогда скажу.
— Честно?
Она промолчала, и Груздев виновато похлопал ее по руке. Разве его Петровна хоть когда-нибудь ловчила? Сколько ей, бедной, перепадало за правду-матку на работе и дома? Он же сам иногда срывался, когда бывал не в духе.
— Ладно, давай рукопись. Я только за платком схожу, — сказала Светлана Петровна и вышла. И тут же за стенкой возник обиженный Ксюшкин вопль:
— Я с вами хочу! Думаешь, сладко пить чай одной?
— У нас с отцом дела.
— У вас всегда дела. Вот выйду замуж вам назло, заплачете!
— Интересно, за кого? Капитаны все женаты, а среди лейтенантов я что-то дураков не видела. Может, за Перегудова?
Владимир Лукьянович засмеялся. Прапорщик Перегудов, старый холостяк, дослуживал последний срок. Говорили, что он когда-то чуть не женился на жадной, вздорной бабенке. О том, как он сбежал от нее, в полку ходили легенды. Одни утверждали, что он пошел выносить мусорное ведро и, оставив его посреди двора, сбежал в одних домашних тапочках. Другие уверяли, что он успел захватить свою гармонь, с которой вечерами отводит душу у себя в вещевом складе.
Насколько эти легенды соответствовали истине, никто толком не знал, но иногда, даже на совещаниях, когда хотели подчеркнуть особую трудность задачи, говорили: «Легче Перегудова женить».
Светлана Петровна вошла, посмеиваясь, поставила перед мужем стакан с крепчайшим чаем, накрытый домашней сдобой.
— Подкрепись, мученик.
Владимир Лукьянович молча пододвинул ей пачку густоисписанных страниц.
Линия фронта отодвигалась все дальше и дальше. Еще некоторое время доносились глухие разрывы снарядов, затем и они исчезли, уступив место опасной, злой тишине.
И людям вдруг стало плохо от того, что исчезли звуки, которых они боялись. Прекратились выстрелы — и стало страшнее. В этом противоречии чудилась насмешка. Люди шагали молча, подавленные, не глядя друг на друга, почти с механической размеренностью, поднимая и опуская мокрые тяжелые ноги. Вольно шумел только дождь, холодный, как всегда осенью. Под ногами чавкала и причмокивала глинистая земля. Многим казалось, что земля цепляется за ноги, держит их, тянет к себе.
Страшно остаться лежать навсегда в студеной осенней грязи. За что? За какую вину?
Раньше люди вплотную почти не сталкивались с непогодой. А если и сталкивались — можно было переодеться в сухое. Были крыши, был электрический свет. Дома каждого ждало тепло, родные люди. «Чай» и «сахар» были обычными словами…
Теперь по дорогам шли беженцы, а над головой нависло военное, темно-свинцовое небо, без синевы, без проблеска и… без конца. Люди шли и шли, сами не зная, куда и зачем.
Давно уже фронт, с грохотом катясь по земле, догнал их, смял, оглушил, подавил и гигантской тысячетонной машиной уничтожения покатил на восток.
Теперь идти было некуда, но стоять, казалось, еще хуже, и беженцы бесцельно двигались вперед, за уходящим фронтом, поминутно ожидая удара в спину.
Врага не было видно, но о нем все время напоминали лежащие там и сям пустые консервные банки с чужими этикетками, бутылки из-под иностранных вин, трупы и дождь.
Иногда кто-нибудь останавливался: дальше идти не было сил. Человек клал мешок в грязь, садился и опускал голову.
На повороте широкой проселочной дороги остановился старик, постоял, шатаясь, и сел на обочину, опустив голову. Один из его попутчиков задержался, наклонился к старику.
— Товарищ профессор, помочь? — в тоне вопроса прозвучала плохо скрытая безнадежность.
Голова старика качнулась.
— Нет, нет, идите… Я немного отдохну.
Отечное лицо мужчины сморщилось, стало жалким и виноватым. Он пошарил у себя в кармане, ничего не нашел и проговорил, глядя себе под ноги:
— Конечно, отдохните. Мы медленно пойдем. Потом догоните нас. Мы медленно…
Неуклюже повернулся, махнул рукой и, хромая, двинулся за уходящими спутниками.
Старик поднял голову. Грязное шелковое кашне, замотанное вокруг шеи, развязалось и повисло