точное понятие о государственном и общественном строе Англии, Франции и Голландии и проч.; Алексей же был занят вопросом средневековой истории, изучая воззрения прежних веков на понятие о грехе или убеждения прежних поколений в отношении к соблюдению поста и проч. Предприимчивость, физическая сила и энергия Петра были противоположны некоторой мягкости, вялости, телесной слабости царевича. Сын, так сказать, принадлежал к прежнему, отжившему свой век поколению, тогда как отец был как-то моложе, свежее его и находился в самой тесной связи с современными идеями просвещения и прогресса. Мир, в котором жил Алексей, сделался анахронизмом, вследствие чего царевич оказался неспособным составить себе ясное понятие о том, в чем нуждалась Россия; его взоры были обращены не вперед, а назад, и поэтому он не годился в кормчие государственного судна; живя преданиями византийской старины, он скорее мог сделаться монахом или священником, нежели полезным государственным деятелем. Столкновение между напитанным духом реакции сыном и быстро стремившимся вперед отцом становилось неизбежным [456]. Сам Алексей накануне своей кончины сообщил некоторые подробности о вредном влиянии на него лиц, его окружавших. Правда, эта записка царевича составлена после страшных истязаний, быть может, в значительной степени при внушении допрашивавшего царевича Петра Андреевича Толстого. В сущности, однако, важнейшие показания в этой записке вполне согласуются с теми данными о воспитании Алексея, о которых мы знаем из других источников. Тут, между прочим, сказано: «Моего к отцу непослушания и что не хотел того делать, что ему угодно, — причина та, что с младенчества моего несколько жил с мамой и с девками, где ничему не обучился, кроме избных забав, а больше научился ханжить, к чему я и от натуры склонен… а потом Вяземский и Нарышкины, видя мою склонность ни к чему иному, только чтобы ханжить и конверсацию иметь с попами и чернцами и к ним часто ездить и подливать, в том мне не только не претили, но и сами тож со мною охотно делали… а когда уже было мне приказано в Москве государственное правление в отсутствие отца моего, тогда я, получа свою волю, и в большие забавы с попами и чернцами и с другими людьми впал» и проч.[457]

Не раз было нами указываемо выше на антагонизм между царем и духовной жизнью народа. Мы видели, как часто ненависть к царю, неодобрение его преобразований принимали вид религиозного протеста; восстания происходили во имя благочестия; царя считали антихристом; бунтовщики говорили об обязанности «стоять за дом Богородицы». Нельзя отрицать существования некоторой связи между царевичем Алексеем и сторонниками таких начал средневекового византийского застоя. Недаром он интересовался личностью и судьбой Талицкого, доказывавшего, что с царствования Петра началось время антихриста. При таких обстоятельствах близкое знакомство царевича с попами и монахами могло считаться делом опасным и для него самого, и для всего государства. В то самое время, когда Алексей по летам своим мог бы приступить к участию в делах и сделаться помощником отца, он находился под сильным влиянием своего духовника Якова Игнатьева, принадлежавшего к реакционной партии и бывшего средоточием того кружка попов и чернецов, в котором вращался особенно охотно злосчастный наследник престола.

Соловьев сравнивает дружбу царевича с Яковом Игнатьевым с отношениями, когда-то существовавшими между Никоном и царем Алексеем Михайловичем. Как Никон для царя Алексея был собинный приятель, так и внук царя в письмах к протопопу Якову Игнатьеву, уверяет его в безусловном доверии и уважении. В одном из этих писем из-за границы сказано: «аще бы вам переселение от здешних к будущему случилось, то уже мне весьма в Российское государство нежелательно возвращение» и проч.

Алексей и Яков Игнатьев были одинакового мнения о Петре: однажды Алексей поклялся своему духовнику, что желает отцу своему смерти; духовник отвечал: «Бог тебя простит; мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много».

Яков Игнатьев служил посредником в тайных отношениях царевича с его матерью, царицей Евдокией, находившейся в Суздальском монастыре. Мы знаем наверное лишь об одном посещении Алексеем бывшей царицы в Суздале в 1706 году, нам известно также, что царь, узнав об этом, изъявлял сыну гнев за тайное посещение матери. Не раз происходили обмены письмами и подарками. Так, например, царевич через тетку, царевну Марью Алексеевну, доставлял матери деньги. Однако он в этом отношении до такой степени боялся гнева отца, что однажды сам умолял своих друзей прекратить всякую связь с бывшей царицей Евдокией.

Вообще действия Алексея, в особенности же его отношения с близкими приятелями, отличались некоторой таинственностью. В письмах царевича к Якову Игнатьеву и на обороте встречаются условные термины, затемняющие смысл для лиц, непосвященных в тайны той «компании», к которой принадлежали царевич и его духовник. Но не было ни заговора, ни тайного бунта, ни какой-либо политической программы. «Компания» состояла из лиц, недовольных царем, царицей, Меньшиковым и проч., но ограничивавшихся лишь тайной беседой, заявлениями своего раздражения в теснейшем кругу приятелей, тихой жалобой на личное притеснение, на частные нужды.

Следующий эпизод лучше всего характеризует эту таинственность дружеских отношений к духовнику. Находясь за границей, Алексей писал Якову Игнатьеву: «Священника мы при себе не имеем и взять негде… приищи священника, кому можно тайну сию поверить, нестарого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему объявить, чтобы он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, т.е. обрил бороду и усы, такожде и гуменца заростить, или всю голову обрить и надеть волосы накладные и немецкое платье надевать, отправь его ко мне курьером… а священником бы отнюдь не назывался… а у меня он будет за служителя, и, кроме меня и Никифора (Вяземского), сия тайны ведать никто не будет. А на Москве, как возможно, сие тайно держи; и не брал бы ничего с собой надлежащего иерею, ни требника, только бы несколько частиц причастных, а книги я все имею. Пожалуй, яви милосердие к душе моей, не даждь умереть без покаяния! мне он не для чего иного, только для смертного случая, такожде и здоровому для исповеди тайной» и проч.

Здесь суеверная привязанность к внешней обрядности церковной тесно связана с некоторой склонностью к обману. Подробности в письме к Игнатьеву походят на приемы заговорщиков. Самое же дело не представляет собой ни малейшей тени какого-либо опасного политического предприятия. Форма действия могла считаться преступной; самое же действие было совершенно невинным и находилось в тесной связи с наивной, простодушной религиозностью царевича. Попирая ногами обыкновенные правила нравственности, решаясь на довольно сложный и требовавший обстоятельных приготовлений обман, Алексей имел в виду высокую цель — спасение души; удовлетворяя своим потребностям внешнего благочестия, он легко мог столкнуться с гражданскими правилами. В этой готовности набожного царевича действовать обманом проглядывает некоторый иезуитизм. Религиозный фанатизм не только не мешал ему, но даже заставлял его прибегать к притворству, к хитрости, к окольным путям. Ложь такого рода в отношении к светской власти в тех кружках, к которым принадлежал царевич, не считалась грехом. Рабское пронырство, хитрая мелочность у этих людей заменяли достоинство и благородство открытого образа действий.

Друзья царевича имели разные прозвища, как-то: отец Корова, Ад, Жибанда, Засыпка, Бритый и проч. В своих письмах они иногда употребляли шифры. О политике тут, однако, почти вовсе не было речи, зато говорилось о делах духовных, о попойках и проч. К этому кружку принадлежали, между прочим, муж мамки царевича, его дядька Никифор Вяземский, Нарышкины; из духовных лиц нельзя не упомянуть об архиепископе Крутицком. Зато Стефан Яворский, заведовавший патриаршими делами, оставался чуждым «компании» царевича.

Нельзя удивляться тому, что в этом кружке не одобряли проекта женить царевича на вольфенбюттельской принцессе и что здесь было высказано желание склонить невесту Алексея к принятию православия. Царевич переписывался об этом деле с Яковом Игнатьевым.

Связь Алексея с духовенством не имела особенного политического значения. Только однажды, во время пребывания царевича за границей в 1712 году, митрополит Рязанский, администратор русской церкви, Стефан Яворский в Успенском храме в проповеди намекнул на положение царевича, причем говорил и об общей тягости, и о некоторых мерах Петра. В проповеди, между прочим, было сказано: «Не удивляйтеся, что многомятежная Россия наша доселе в кровных бурях волнуется. Мир есть сокровище неоцененное: но тии только сим сокровищем богатятся, которые любят Господень закон» и проч. [458] Довольно резко Яворский затем порицал учреждение фискалов; наконец же в молитве Алексею сказано: «Ты оставил еси дом свой — он такожде по чужим домам скитается; ты удалился еси родителей — он такожде и проч.; покрый своего тезоименинника, нашу едину надежду» и т.д.

Сенаторам, присутствовавшим в храме, проповедь эта не понравилась, и они стали укорять за нее архиерея. В письмах к царю Яворский должен был оправдывать свой неосторожный поступок. На царевича

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату