Стало светлее, Ландфогт прибавил света.
— Садитесь, пожалуйста, командор.
Луций остался пока стоять и произнес, держа шлем в левой руке, официальный текст соболезнования, составленный Патроном. С чувством смятения Князь узнал о тяжелой утрате, столь внезапно обрушившейся на Ландфогта и его ведомство. Князь просит не сомневаться в его сочувствии. Он надеется, что виновные понесут заслуженное наказание, и готов сделать со своей стороны все от него зависящее. На него можно также рассчитывать во всем, что касается поддержания порядка.
Патрону было важно, чтобы Проконсул дистанцировался от происшедшего. Тогда Ландфогт будет связан в своей пропаганде против Князя. Правда, тот наперед отдавал на растерзание парсов. Его заявление должно было быть поэтому наполовину приятным для Ландфогта, наполовину вызывать досаду. Пожалуй, здесь питали надежду, что Проконсул будет придерживаться этой сторонней позиции, развязывая им руки для нападения.
Луций огляделся в кабинете. Кроме двери, в которую он вошел, была еще вторая, прикрытая тяжелой портьерой. Скорее всего, она вела в спальные покои. Экран не светился. Он занимал всю стену по длине и был разделен на квадраты. Говорили, что такой экран позволял Ландфогту видеть каждого из его заключенных в любой момент. И ему не требовалось для этого, как Людовику XI, спускаться в казематы, если на него вдруг накатывало такое желание.
Длинный и низкий сервант был уставлен тортами, ликерами, фруктами и конфетами. Любовь Ландфогта к крепкому кофе и сладостям была известна. Над сервантом висели портреты в узеньких рамочках — красивейшие женщины Гелиополя. Портреты были подключены к сети в стене и светились изнутри, как куклы, которые то спали, то улыбались, а то дрожали в любовных объятиях. В программу наслаждений радостями жизни, разработанную Ландфогтом, входили и выборы королевы красоты, которая становилась не только законодательницей моды, но одновременно и maitresse a titre.[54] Она восседала на почетном месте на праздниках цветов и виноделов, и в ее честь чеканили в тот год монеты. Выборам предшествовали конкурсные сражения в галантности.
Ландфогт удобно возлежал, развалившись в кресле. По обыкновению он был в светлом костюме полувоенного покроя. Хотя в кабинете было не жарко, под мышками обозначались два темных пятна. Длинные волосы свисали низко на лоб; их иссння-черный блеск нарушала белая прядь. Он был непомерно толстым — жирные ляжки широко растопырены, трехслойный подбородок выпирает над свободным воротом. Тяжело набухшие веки полузакрывали глаза, поэтому он держал голову, чтобы видеть Луция, запрокинутой. По его лицу разлились фальшивое благоволение и невероятная самоуверенность. Его черты сохранили еще следы былой красоты, они несли на себе горделивое высокомерие титана власти. Он был широкоплеч, притом среднего роста, на левой щеке — родимое пятно в форме полумесяца.
В зубах неизменная толстая гаванская сигара, и сейчас полный ящичек стоял на столике из красного дерева. Рядом лежал томик в красном матерчатом переплете с кожаным корешком: «Приключения аббата фанфрелюша». При взгляде на эту картину невольно возникало смешанное чувство комфорта и страха, и не вызвало бы никакого удивления, если бы под ней стояла надпись: «Сеньор NN, король сахарных плантаций на Кубе в ее лучшие времена».
Таков был человек, которого фанатически обожала толпа и чье появление на публике сопровождалось бурей ликования и восторгов. Он излучал неограниченную власть, олицетворял полноту откровенно безудержного животного образа жизни. Он, как Миссури,[55] до краев заполнял свое русло. Полиция с ее рациональными методами и картотекой наводила на него скуку. Она была зависима от него; он был полюсом власти, придававшим ее сыскной деятельности смысл. Он не любил трудиться. Он любил наслаждения и роскошь. Он знал чудовищную власть человека, пролившего кровь. Постоянно вокруг него витал этот дух, усиливал его притягательную силу. И странно было, что он при этом слыл добрым. Нимб доброты и великодушия прочно прилип к нему и освящал исходящие от него действия. И теперь, когда он уничтожал парсов, считалось, что он слишком мягок с ними.
Поразительным оставалось, насколько демос мог быть падким на подобных богов, даже если путь к этому и был логичен. Сернер хорошо изобразил его в своем эссе о возникновении в истории человечества таких трибунов. Сначала появлялись теоретики и утописты — каждый в своей рабочей келье, — жившие в строгости, в согласии с разумом и логикой, большей частью праведники, посвятившие себя угнетенным, их счастью и их будущему. Они несли в массы свет. Потом приходили практики, победители гражданских войн и титаны новых времен, любимцы Авроры. Их деятельность оказывалась кульминацией и провалом утопии. Становилось очевидным, что утопия — идеальный стимул. И становилось ясно, что мир можно изменить, но не его основы, на которых он зиждется. За ними следовали деспоты в чистом виде. Они ковали для масс новое чудовищное ярмо. Техника оказывала им при этом поддержку такого рода, которая превосходила даже самые смелые мечты древних тиранов. Старые способы возвращались назад под новыми именами — пытки, крепостничество, рабство. Разочарование и отчаяние множились, росло глубочайшее отвращение ко всем фразам и уловкам политиков. Все доходило до такой точки, когда дух обращался назад, к культам, начинали расцветать секты, а умы и таланты, замкнувшись в маленьких элитарных кружках, посвящали себя служению прекрасному искусству, поддержанию традиций и эпикурейству. И тогда огромные народные массы отворачивались от них. Вот тут-то и всплывали калибаны,[56] которых массы тотчас же признавали олицетворением и идолами той животной чувственности, что стала их уделом. Они любили своих идолов, их напыщенность, высокомерие и ненасытность. Искусство, прежде всего кино и большая опера, подготовило почву для их расцвета. Под конец уже не оставалось больше ни пошлости, ни бесстыдства, ни ужасов, не вызвавших бы бурю восторгов. Если предпоследняя команда предавалась роскоши, порокам, буйствам еще внутри своих резиденций и на закрытых загородных виллах, то последняя вынесла все это на рыночные площади и общественные гуляния, напоказ народу, для услады их глаз. В этом они открыли для себя источник популярности.
Удивительным оставалось, что тот же самый народ оказывался в высшей степени критически настроенным, вплоть до пуританства, по отношению к тем, кто наследовал право на особое положение в обществе. Молодой человек в скромном костюме, проезжающий верхом на лошади по Корсо, казался им более заносчивым и высокомерным, чем тот, который ехал мимо них на ста лошадиных силах в роскошном лимузине. Мавретанцы изучили этот антагонизм и рассматривали любое недовольство, какие бы формы и направления оно ни приобретало, как изжившее себя. Задушить его было одной из первейших задач их тренинга. Как только они справились с этим искусом, так на их лицах заиграла улыбка, никогда больше не сходившая с них.
Вслед за ней, на более высокой стадии профессионализма, появился непроницаемый взгляд. Однако справедливость требует сказать, что с появлением таких личностей, как Ландфогт и в определенном смысле Дон Педро тоже, положение народных масс значительно улучшилось, если сравнивать его с периодом господства чудовищных диктаторов, чистых выходцев из трудового народа. Конечно, беспомощность осталась, права человека не были восстановлены. Но не стало хотя бы серых армий трудящихся, созываемых под вой сирен или грохот пушек. Им на смену пришли более сытые трудовые прослойки. Опять восстановили частный сектор; даже наблюдался некоторый достаток для всех при огромном изобилии для немногих. Все выглядело как цветочки вдоль тюремной решетки. Бюрократические структуры, такие, как Координатное ведомство или Центральный архив, интеллигентно перестроились под скрытые от глаз организации по контролю и учету, за исключением, правда, полиции. К этому добавилось еще, что техника излучения позволила разукрупнить промышленные районы, сделав возможным получение энергетических мощностей в любом пункте. Таким образом, государственная и частная собственность благотворно разграничили свои сферы: с одной стороны, энергией как централизованный производитель силы, с другой — многочисленные фабрично-заводские и другие промышленные единицы. Теперь в частном секторе абонировали энергию, оставаясь владельцами промышленной и продовольственной продукции, что находило свое выражение и в хождении обеих валют. К монополии на энергетическую мощь была подключена и система налогов — это делало отторгнутые деньги невидимыми. Таким образом, кое-что из сибаритских планов Горного советника было уже в зародыше сформировано. В такой ситуации в борьбе за власть все сводилось уже не столько к теориям, сколько к сильным личностям, борьба велась примитивнее и эмоциональнее.
После того как Луций выполнил свою миссию посла, он занял место напротив Ландфогта. Руками он