соответствующих условиях, что, без сомнения, и побудило ее выйти замуж. Практические соображения обеих женщин преобладали над всякими другими: Меллерио обещал легкую жизнь и уважал их близость. Однако, судя по выражениям их лиц, вдовство устраивало еще больше и саму Фанни, и ее мать. Их принадлежность этому отелю, который казался их естественной средой, фактически выражала истинное положение вещей: здесь им самое место. Вдовство было для Фанни тем же, чем для министра благородная отставка. Какое впечатление он произвел на них тогда, с пылью Эджвер-роуд на башмаках? Как он мог вообразить, что такое тонкое создание согласится покинуть эту пышную обстановку? Его собственное смирение, его осознание непомерности того, о чем он просит, в некоторой степени подготовило его к отказу, но тем не менее он был обескуражен небрежностью, с которой она отклонила его предложение. Она сохранила свою надменность; ее гладкие губы скрывали язвительный язык. Таким образом, с помощью, с одной стороны, отрешенности, а с другой — способности себя защитить, она отваживала всяких искателей более глубоких чувств, даже когда более глубокие чувства были подходящими. Она могла вывести мужчину из себя, но могла и сбить с толку. Чего же она хочет, мог бы спросить ее мужчина. Просто, чтобы меня оставили в покое, был бы ответ, если бы она потрудилась его дать.
Таким образом, частично реабилитированный, Герц смотрел, как над озером встает солнце, и всячески казнил себя за глупость, потом вернулся в отель забрать свои вещи, а уж потом взял такси до вокзала. Его чувство беспомощности усиливалось тем фактом, что ему не дали заплатить за обед. Герц всегда сам оплачивал счет, так он привык, но они отклонили все его попытки, словно он по-прежнему был бедным родственником, как они всегда его воспринимали. Хотя в Берлине он им точно не был, после переезда в Лондон он и впрямь им стал; он обеспечивал свою семью, за вычетом Фредди, а потом и Джози, но сам этот факт был не в его пользу: ему приходилось зарабатывать на жизнь, а Фанни и ее мать жили в комфорте, благодаря завещанию Меллерио, и им никогда не приходилось работать или мыслить категориями работающего человека. Фанни настолько великолепно освоила профиль хорошо сохранившейся женщины, что это могло добавить ей привлекательности в глазах мужчины. Он приобрел бы подлинное произведение искусства, хотя и стереотипное. Возможно, подлинные произведения и есть стереотип, стереотип, а не архетип, вроде того, каким себя считал романтичный Герц. Он жаждал объять эту явную инакость Фанни, а она, подняв бровь, вновь вынесла свой приговор его ожиданиям. Мирный Нион, с его неторопливо прогуливающимися жителями, послужил подходящим, словно данным в насмешку, фоном его поражению. То, что было несовместимо во времена детского праздника, осталось не менее несовместимым в этих новых изменившихся обстоятельствах. И все же чувство утраты так до конца и не прошло.
В противоположность унизительным для него обстоятельствам, Нион был с ним мягок, предупредителен, небо нашло компромисс между серым и голубым, старики, что играли в шахматы в кафе у вокзала, были серьезны, как сенаторы. Он мог понять, чем это место так привлекательно для Фанни и ее матери: это была обитель, в которой исчезали все мирские заботы. Повседневные занятия убаюкивали и утешали их. Даже он не устоял перед обаянием тихого ритма этого городка, вальяжности самих улиц, неторопливых шагов немногочисленных прохожих в эти ранние часы, каменных дверных проемов, ведущих в темноту, алых гераней в ящиках за окнами, предусмотрительно огражденных железной решеткой… Лондон, в который он возвращался, был, напротив, загрубевшим от работы, резких усилий заработать деньги, от отсутствия как раз тех самых черточек, которые придавали Ниону мягкий и даже зыбкий облик. Он представил себе, каким спокойным образом жизни наслаждается Фанни и ее мать: как они, не торопясь, наряжаются и прихорашиваются, готовясь провести день в ленивом безделье, самая смелая экскурсия для них — это поход в местную кондитерскую за кофе и тортом. Обе располнели, что было неизбежно в этой умиротворяющей атмосфере. Полнота заставляла обеих казаться чувственными, однако их разговоры, судя по тому, что он слышал, касались исключительно практических сторон жизни: резкое напоминание официанту, что их обычной бутылки вина на столе нет, сопоставление цен у разных парикмахеров… К нему тоже изредка обращались, за что он был благодарен, понимая, каким неуклюжим выглядит в этой гостиной, сквозь большие зеркальные окна которой ему видна была набережная, а за ней неподвижные воды озера, простирающиеся до размытой линии горизонта. Дамы кушали изящно, но с аппетитом. Он подумал о своей матери, о ее отважных претензиях, об отце, через силу возвращающемуся в сознание после дневного сна, о своем брате, неудачнике, посчитавшим неудачливость необходимым элементом своего «я». Наконец, он подумал о себе и обо всех своих неуместных потугах, о своем недолгом браке и о накопившейся за время его собственной вине. Ему захотелось плюнуть на свой удел и просто выйти из отеля в незнакомый пейзаж, неведомое будущее. В этом столь недосягаемом будущем у него не было бы спутников. Даже в бреду он не мог себе представить, что Фанни держится за его руку. Фанни была замужем за своей матерью, которая выступала в роли ее агента, ее менеджера. Если бы Фанни снова выходила замуж, то новому жениху пришлось бы выплатить ее матери проценты со сделки. В этой эволюционной борьбе он мог выступать только в роли арбитра.
Он нехотя разгладил страницы письма — таким четким было воспоминание о той меньше чем сорокавосьмичасовой отлучке с работы.
«Мой дорогой Юлиус, — прочел он. — Вы, несомненно, удивитесь, получив от меня письмо сквозь такое расстояние и время. Я нашла ваш адрес на конверте письма вашей матери к моей; оно было заложено между 123 и 124 страницами „Будденброков“, которых мать читала перед тем, как умерла. С того ужасного дня я не могла читать эту книгу, но недавно взяла ее в руки, когда попросила Дорис, мою горничную, вытереть пыль на полках. Оттуда выпало письмо, и для меня было большой радостью узнать, как с вами связаться, поскольку сейчас мне нужна дружеская поддержка, а я помню, как искренне вы когда-то приходили в наш дом в Далеме много-много лет назад. Раз я говорю, что нуждаюсь в поддержке, вы понимаете, что жизнь меня не очень-то балует. Я потеряла двух мужей, но признаюсь, что самой большой для меня потерей была смерть матери, которая до последнего жила с нами. Мы с ней никогда не разлучались, и я страшно тоскую. Как только она умерла, все пошло не так. Я уверена, что, если бы она еще была жива, она бы подсказала мне, что делать. Мы с вами теперь единственные, кто остался из нашей семьи: я говорю это, хотя не знаю, найдет ли вас мое письмо и живы ли вы еще. Мы уже очень старые, а с людьми нашего возраста может случиться только одна вещь. Особенно тяжко, что мне приходится подвергаться дополнительным напастям в этот период моей жизни, и я пишу, чтобы спросить у вас совета.
Позвольте мне объяснить. Я познакомилась со своим вторым мужем, Алоисом, в Нионе, где он был в отпуске. Они с моей матерью побеседовали, и выяснялось, что он из Бонна, и у него там маленькая типография. Мы пообедали все втроем, и я сочла его приятным. Мать думала, что это хорошая партия, поскольку у него было свое дело, и очень скоро мы поженились. Должна сказать, что он был от меня без ума, а я, как я уже говорила, считала его приятным. Сначала все шло хорошо: у нас был красивый дом в Поппельсдорфе, пригороде Бонна, а сестра Алоиса, Марго, была очень приветлива и внимательна. Там было очень мило, и обо всем заботилась прислуга, так что после жизни в отеле приспособиться было совсем нетрудно. К сожалению, Алоис был слабого здоровья; он страдал астмой и жаловался на разные другие недомогания, и хотя я пыталась его ободрить и как-то поддержать, он оставался полуинвалидом. Марго была частой гостьей у нас в доме, даже слишком частой, как мне порой казалось, и мы не всегда ладили. Я думаю, что она ко мне ревновала; она была вдова, не особенно привлекательная, и питала к брату очень собственнические чувства. Потом здоровье Алоиса ухудшилось, а вследствие этого и дела пошли неважно. Короче говоря, нам пришлось продать дом и вложить вырученные средства в его компанию. Хуже того, нам пришлось переехать в квартиру в Бонне, которая для меня была невыносимой. Случилось неизбежное, хотя, возможно, в других руках это бы не было неизбежным: Алоис обанкротился. К счастью, он перевел то, что оставалось от его активов, на меня, но, так или иначе, удар его фактически убил. Он еще продержался в течение года, но все больше падал духом и скоропостижно умер, не от своих обычных болезней, а от сердечного приступа.
Моя золовка винит в этом меня, хотя я заботилась о нем, как могла. Мать боялась, что я подорву собственное здоровье, и убеждала меня думать о себе. Но вообще это было невозможно, потому что меня сильно тревожила она сама. Я не буду останавливаться на этой теме: слишком болезненная. Она умерла от рака желудка, и с тех пор я действительно одинока.
Но худшее было еще впереди. Дочь Марго, Сабина, вбила в голову своей матери, что как прямая родня она имеет больше прав на деньги Алоиса, чем я. Она намного резче своей матери, и заявила, что я не имею никакого права наследовать то, что осталось от бизнеса, что все это должно вернуться в семью;