короче, она обратилась в суд, чтобы у меня все отняли. Она даже утверждала, что я не должна находиться в этой квартире, хотя мой адвокат говорит, что тут у нее слабые позиции. Так что я живу одна, под постоянной угрозой со стороны этой неприятной женщины (которая никогда мне не нравилась). Марго, конечно, приняла сторону дочери, и мы теперь редко разговариваем. К счастью, Клод, мой первый муж, оставил мне небольшое наследство, которое я держу в банке в Лозанне, но оно невелико, и его едва хватает на содержание этой квартиры. А жить в Бонне, с тех пор как здесь расположились всякие правительственные учреждения, стало дорого. Мне говорят, что я могу получить хорошую цену за квартиру, но куда же я тогда пойду?
Я в своей жизни всегда полагалась на мужчин и на мать, разумеется, так что надеюсь, что вы сможете посоветовать мне, что делать. Мне плохо в Бонне, хоть это и приятный город, и мысли мои обращаются к Берлину, где так счастливо прошло мое детство. Вы помните наши изумительные детские праздники, которые так красиво умела организовать моя мама? Она, конечно, самая большая из моих потерь, ведь она всегда думала только обо мне, и без ее совета я просто плыву по течению. Естественно, я постараюсь выиграть этот процесс, но мне не по себе от всей этой враждебности, и, как бы все ни обернулось, друзей у меня не останется. Человек, который купил бизнес моего мужа, дал понять, что Алоис мог бы управлять своими делами таким образом, чтобы удержаться на плаву; он, похоже, обвиняет меня в его крахе. Должна подчеркнуть, что Алоис был совершенно согласен с нашей договоренностью. Я должна сказать, что после того, как его объявили банкротом, он больше не интересовался слушаниями. Он сказал, что ему все дальнейшее безразлично, что больше он уже не может называться благородным гражданином, как он выразился. Я считала, что с его стороны это очень эгоистично, но к тому времени его здоровье было настолько подорвано, что у меня не лежало сердце с ним спорить. А после смерти мамы у меня больше ни к чему не лежало сердце.
Я бы хотела знать, что вы мне посоветуете. В бизнесе я ничего не понимаю, но, разумеется, способна бороться за свои права, и моя совесть чиста. Единственное, чего я боюсь, что это письмо вас не найдет, но я знаю, что, если вы все тот же, каким я вас помню, вы сделаете все возможное, чтобы мне помочь. Конечно, может случиться, что вы переехали, но, если вы до сих пор так же здоровы и отзывчивы и так же галантны, каким были в тот краткий приезд в Нион, я знаю, что вы постараетесь мне помочь. Возможно, вы сможете приехать в Бонн; мой адвокат почти наверняка с большим вниманием отнесся бы к мужчине, чем к моей скромной особе, хоть он и уверяет меня, что старается. Я в этом сомневаюсь, но я всегда была слишком чувствительна. И мне не к кому больше обратиться.
Я также хотела бы узнать, как повернулась ваша жизнь с момента нашей последней встречи. Мать заметила мне, что вы стали красивым мужчиной и совсем не похожи на того застенчивого мальчика, каким мы знали вас в Берлине. Вы ей очень понравились, и она сказала, что ее сестра должна вами гордиться. Как вы знаете, наши матери не были особо близки, но успели обменяться очень нежными письмами. Нам трудно было представить себе, как вам живется в Лондоне, и создавалось впечатление, что ваша мать не обо всем рассказывает. Так или иначе, они перестали писать друг другу, и мать не сохранила ни одного письма, кроме того, которое использовала вместо закладки. Читали ли вы „Будденброков“? Я вынуждена признаться, что так и не продвинулась дальше нескольких страниц. „Хиллтоп-роуд“ звучит очень симпатично.
Я искренне надеюсь, что вы в добром здравии и сможете навестить меня в Бонне. Нам будет о чем поговорить, и мне не терпится услышать ваши новости. До встречи, остаюсь вашей нежной кузиной, Фанни Шнайдер (Бауэр)».
Герц положил письмо на стол и восхищенно присвистнул. Она, конечно, выйдет за этого адвоката, если он доступен. У нее даже были мысли о союзе с ним, Герцем. Он умыкнет ее от всех этих затруднений, и они будут жить долго и счастливо на Хиллтоп-роуд. Он поразился ее великолепной самозаботе или, скорее, самообману. Но разве не все члены их семейства отличались этим качеством? Только Фредди оно было чуждо, но, с другой стороны, Фредди было чуждо все. Однако никто не достиг таких вершин, как та, с какой Фанни смотрела на весь остальной мир. Чистейший, первосортный эгоизм был ее рецептом успешной жизни. Она, как подтверждало это письмо, выпала из истории, рассматривала зловещие годы, предшествовавшие их изгнанию, в категориях красивых домиков и детских праздников. Он не обольщался, будто бы заинтересовал ее как нечто большее, чем очередной агент, ему стало ясно, что ее муж не сдюжил защитить ее и показал себя сломанной тростинкой, хуже того — неудачным экземпляром, браком. Она не разделила с ним позор банкротства и оградила себя от этого успешно: как отделалась от ужаса, который никак не проявился в самодовольстве — воинствующем самодовольстве, сквозящем в ее письме. Он испытал к ней такую же благодарность, как и к Софи Клэй: она положила конец его любовным фантазиям, чего ей совершенно не удалось сделать в Нионе. Подобно большинству инертных по своей сути людей, она имела огромную власть над другими. Он любил ее или думал, что любил, много лет, игнорируя факты их долгого расставания (ибо что еще это было?) и поддерживая иллюзию, которая утоляла его неизбывную тоску. За все это время Фанни не удостоила его ни единой мыслью. Она всегда была и осталась женщиной, которая рассматривает других с точки зрения их потенциального применения. Он не мог даже разозлиться на нее, потому что ее нельзя было обвинить в рассчетливости, лишь в абсолютно естественном эгоцентризме. Лучше всего ее трудности мог уладить адвокат. Или же она уладит все сама, с той железной несгибаемостью, которую, должно быть, унаследовала от матери. Он представлял себе, как она выходит из адвокатской конторы, изложив свои требования, и направляется к парикмахеру, или к портнихе, или в Konditorei,[5] такая же бездумная и беззаботная, какой была в юности, в Берлине.
Разве что теперь она постарела. Если волосы ее не были седы, то лишь благодаря искусству парикмахера; ее тело теперь требовало внимания самой опытной портнихи. И пусть даже она настолько чужда рефлексии, она не сможет игнорировать эти знаки или даже ощущения, приходящие к людям их возраста, что самая ценная часть их жизни ушла без возврата. Возможно, она даже пожалеет о своей минувшей молодости, которую она всегда рассматривала в терминах конкурентоспособности. Желание ее не потревожит, но только потому, что оно никогда ее не тревожило; она будет свободна от того гнева, той жажды последней новизны, которая может обернуться бедствием и оставит ей в наследство позор и неверие. Он, пожалуй, был должен ей свидание, коль скоро она этого просила, хотя и исключительно для своих целей. Но он не спешил предлагать ей встретиться. Его собственные дела для него важнее; его собственное здоровье требовало некоторой заботы, возможно, какого-то обследования. Смерть матери Фанни наводила на грустные мысли; должно быть, и саму Фанни тоже. В этом смысле она заслуживала его уважения. Ее любовь к матери была искренней, огромной, в отличие от его сознательного внимания, при котором мысли его часто блуждали, а глаза искали свободу, существовавшую, несомненно, где-то за окном больничной палаты.
Мысль о неравной борьбе Фанни, не с семейством ее последнего мужа, поскольку не вызывало сомнения, что она выиграет этот конкретный поединок, но со смертью, трогала его, несмотря ни на что. Как это неправильно, что ей, никогда не ведавшей неуверенности, предстоит сражение, из которого еще никто не вышел победителем. И она будет одна, чуждая тем самым людям, которые могли бы ей помочь: золовке, сутяге-племяннице. Он лучше, чем она, был подготовлен к встрече с тем опустошением, которое должно было начаться, если не шло уже полным ходом. В своем скромном восхищении ее неотзывчивостью, недостижимостью он всегда был просителем ее милостей. Его мазохизм довершил остальное. Когда в этой роли оказалась она, баланс их отношений изменился не самым желательным для него образом. Он предпочел бы знать ее такой, какой она была в его памяти: непроницаемой, даже бесчувственной. Перемена мест теперь означала несимметричность, которая была для него почти физически болезненной.
Память об их первоначальных отношениях, установленных, когда они оба были юны, вновь удивила его своей силой. И тут каким-то образом надо учитывать это квазимистическое понятие о семье. Ему незнакомы были истинно семейные чувства, и на самом деле он тешил себя мечтами о самой скандальной нелояльности, но так или иначе сумел выжить в ячейке, где не было ни теплоты, ни общительности. Он, конечно, очень хотел обзавестись своей семьей, даже завидовал другим семьям. Почему бы иначе он цеплялся за те обрывки разговоров, что достигали его слуха на прогулках? Отпуск, во время которого он сидел в кафе, в ресторанах, на скамейках, закрывшись газетой, на самом деле был полон сигналов, которые мог расшифровать только он один. Этот муж, тот отец, та бабушка, вон тот красивый ребенок — все было хлебом насущным для воображения, которое жаждало наполниться и даже пресытиться. По какой-то злой