свой новый адрес. Желаю вам всяческих благ и благодарю за доброту. Всегда ваш, Юлиус Герц».
Он пошел в кухню, приготовил себе чаю и выпил чашку, стоя у окна. Он забыл купить продукты, но и чаем можно обойтись. И вдруг он страшно задохнулся, стал хватать ртом воздух и почувствовал, что сердце скакнуло куда-то в горло. Когда приступ утих, он обмяк и долго не мог отдышаться. Он добрался до стула и почти что ради эксперимента достал из нагрудного кармана таблетки и положил одну под язык. Не прошло и нескольких минут, как он почувствовал, что его отпустило, сначала грудь, потом голову. Так что таблетки действительно действовали. Приятно знать. Негромкое погромыхивание жестяной коробочки, в которой они хранились и которой он обычно пренебрегал, могло, оказывается, вселять уверенность. Восстановив дыхание, он осторожно разделся и лег в постель. Последняя осознанная мысль его была о том, что нужно побыстрее оправиться, чтобы реализовать свои планы. Потом он позволил своему сознанию отдать швартовы, вспомнил почему-то мать и забылся сном.
15
Инстинкт подсказывал ему действовать стремительно, даже поспешно, изящно скрыться, предоставив другим утрясать детали. Рациональное мышление, к которому он, случалось, еще имел доступ, диктовало ему помедлить. Это в очередной раз доказывает, что руководствоваться инстинктом если не лучше, то во всяком случае проще. Ему еще предстояло избавиться от квартиры и дождаться ответа Фанни. Фанни, однако, в холодном свете разума оказывалась такой же эфемерной, какой была всегда. Он поймал себя на мысли, что если Фанни не проявит себя столь же импульсивной, каким поначалу был он сам, то она будет представлять для него меньший интерес и уж точно меньшую ценность. Он вспомнил потрясающий сон, в котором она им командовала, совсем как в старые добрые времена, забрала у него пальто и таким образом как бы обездолила его. Это вызвало целый спектр ощущений, главным из которых было извращенное удовольствие, которое он всегда испытывал, когда ее ждал, а на самом деле ждал чего-то от нее, никогда по-настоящему не разочаровывался, если она была не в состоянии ответить на его ожидания, всегда откладывая исполнение желаний на будущее, в котором он наконец будет принят ею как равный.
Теперь этот процесс ему представлялся катастрофической тратой сил. Исполнение было важнее ожидания. Именно по этой причине он считал свою инстинктивную поспешность и настойчивость правильной, считал ее двигателем, который может напрямую привести его к его собственному удовольствию. Он жаждал, чтобы считались с его эго и подчинялись его воле. Он видел, конечно, что никто, кроме него самого, его воле не подчиняется. Отсюда открывалась более трагическая перспектива, та же, что в его прошлой жизни, в которой его волю слишком эффективно подавляли, и уделом его стала пожизненная скорбь. Но если это объяснение удовлетворяло его, то сознание того, что он провалил важный экзамен, который должен пройти мужчина, было невыносимо. Его воля была на службе у других, другие использовали ее, как им заблагорассудится, и, допустив это из ложного стремления облегчить кому-то жизнь, он отказался от части себя, чего не могли и не стали делать другие, и таким образом утратил свое право на уважение. Он видел, что инстинкт, побудивший его отказаться от своей жизни, хотя бы только ради последовательности фантазий, которые могли оказаться нереализуемыми, был совершенно правильным побуждением недоиспользуемой способности, которая, возможно, спасла эту жизнь или сделала ее более кипучей, изобретательной и определенно более успешной. И все же своим хорошим поведением, исполнительностью и полным конформизмом он добился респектабельности, но не снискал уважения. Это был урок, который он получил в одну тяжелую ночь, когда образ отставки на берегу озера отступил в туманы этого самого озера, оставив его все так же жаждущим другой жизни, другого общества и нисколько не освободившимся от предрассудков.
Он видел короткий сон, слишком короткий, который мучил его словно загадка. Он видел, что стоит на тротуаре людной улицы в разгар обычного дня и, кажется, ожидает какой-то встречи. На другой стороне, на противоположном тротуаре, он видит человека, которого надеялся встретить. Это женщина в строгом пальто и юбке и широкополой шляпе. По тому, как она была одета, он сделал вывод, что это женщина средних лет, или, возможно, дело происходит в более давние времена. Она подняла руку в знак приветствия, и он сделал то же самое, хотя знал, что не должен делать большего — не должен переходить запруженную машинами дорогу, чтобы присоединиться к ней. Сон заканчивался на этой ноте — не колебанием, а предостережением, как будто в попытке приблизиться к ней он мог утратить всякое достоинство, всякое благоразумие. Он знал, что если бы сделал шаг навстречу, то отказался бы от своих прав, что это осмотрительность удержала его за поднятую руку. Так могли бы приветствовать друг друга двое просто знакомых, но ставка была выше. В этом как будто была замешана любовь на какой-то стадии, любовь, которую он хотел удержать в пределах знакомых границ. Женщина, казалось, ждала его, но это его не подгоняло, не побуждало к действию. Весь сон, таким образом, состоял из этого образа, из его поднятой руки и ее, менее отчетливой, а также из осознания запрета, с которым он смирился и даже сам на себя наложил, ради того чтобы сохранить лицо.
Из этого он постепенно вывел, что его отношения с женщинами все еще неразвиты, что хорошие манеры вновь и вновь маскируют желание, и эта маскировка или усмирение изменили его естественные свойства. Что бы ни удерживало его от действия во сне, в свете утра это получило другое объяснение: инстинкт уступил потребности избежать противоборства. Теперь ему казалось это серьезной потерей, как и то, что его любовь к женщинам всегда была умерена желанием не вредить им. Как любовник он был слишком добр. Те далекие вечера, которые проходили в ожидании Фанни, были потрачены впустую; даже теперь он был готов ее ждать. Смутное понимание этого подтолкнуло его к действиям, которые спорили с высшей мудростью одностороннего действия, спешки, пренебрежения последствиями, чистого инстинкта, восстающего против многолетней осторожности. Эгоизм, даже жестокость, могли бы поставлять ему другие наслаждения кроме тех, что он знал в браке, и хотя они были для него важны, теперь было совершенно ясно, что главным для него были не сами наслаждения, а опыт свободы. Так что его побег, спланированный им за несколько часов, был фактически не более чем метафорой, из тех, за красотой которых можно скрыть более мрачную правду.
Он жалел о том письме к Фанни, которое порвал, потому что в том письме он выразил какую-то часть этой более мрачной правды. Он вновь оградил ее от этой более мрачной правды и одним актом уничтожения письма не смог с этой правдой разобраться. Потому что то письмо выражало горечь неудавшейся любовной интриги, в которой Фанни, как он теперь уже считал, нисколько не была виновата. Конечно, нехорошо с ее стороны было так презрительно с ним себя держать, но женщины, несомненно, испытывают презрение к мужчинам, которые уважают их до той степени, когда самопожертвование переходит в глупость. Его фантазии о ней были так соблазнительны, что он не замечал их суррогатности, не считал низкопробным продуктом, который в конечном счете окажется обманкой. Большим достоинством его столь практичной жены было то, что она была из тех женщин, о которых ни один мужчина не мог фантазировать; отсюда его открытое наслаждение ею, а также понимание их несовместимости. Остальное были поэзия, искусство, но с искусством пришла искусственность, приспосабливание, намеренное незнание истинного положения дел. Он большую часть своей жизни прожил в шкуре художника: как любовник и в особенности как обожатель Фанни, он предлагал ей не что иное, как поклонение поэта. А она, самая обычная женщина, воспринимала это как нечто такое, что можно бесконечно возобновлять, как ресурс, который можно использовать, когда иссякнут другие ресурсы. Отсюда его сдержанность в этом сне. В буквальном смысле, думая о ней так, как он сейчас думал, он не перешел бы улицу ради нее.
И все же он смутно признал ее присутствие в своей жизни. Ее письмо, со всеми жалобами, раскрыло другую правду: она была одинока. И он был одинок. Им ни в коем случае не стоило искать общества друг друга. Словно вопреки этому, они были чрезвычайно здравомыслящими.
Ее письмо предлагало план действия, который с виду имел много плюсов, главным образом как альтернатива их проживанию в изоляции. Он не сомневался, что это был ее план. Он, как и всегда, ответил с тем рвением, которое всегда характеризовало его отношения с нею.
Главное, что его привлекало в этом плане, — это побег, уход, его воля, опрометчиво ищущая удовлетворения, хотя бы в разрушении его осторожной жизни. Ибо именно таким ему виделся план. Прежде всего, благоразумным, хотя могло показаться, что это вторично по отношению к тому мимолетному отказу от