— Не совсем.
Но офицеру и этого оказалось достаточно.
— С кем имею честь? — оживился он. — Я — ротный командир Курской дружины, а имя мое…
Однако молодой человек был не из тех, кому легко навязаться в собеседники.
— Давайте обойдемся без интродукций, — прервал он офицера, говоря по-русски чисто, но немножко странно. — Я намерен теперь выпить чай, сразу после чего продолжу делать свой путь. Мы с вами никогда больше не увидимся, так что не имеется резона тратить время на пустые разговоры. Я за восемь дней пути уже успел сверх меры наслушаться бесед на все теоретически возможные дорожные темы.
Однако и ополченца смутить было непросто.
— За восемь дней? Из недалеких мест, стало быть, едете?
— Из Санкт-Петербурга.
Штабс-капитан был поражен.
— Ну и скорость! Наша дружина марширует из Курска четвертый месяц. Обоз в грязи вязнет. Да и кто без обоза, а сам по себе едет, на станциях по неделе лошадей ждут.
— Меня предупредили о подобных трудностях. Поэтому я путешествую без экипажа, на собственных лошадях. Однако прошу меня извинить…
Брюнету, который не пожелал назваться, принесли чай и тарелку, на которой лежали хлеб и масло. Он с подозрением понюхал стакан, отставил и велел половому чай забрать, а лучше принести воды из колодца.
— Не знакомиться — идея хорошая, — задумчиво молвил ополченец. — Нерусская какая-то, но хорошая. Вы, должно быть, немец?
Это предположение, кажется, неприятно удивило штатского.
— Почему вы взяли? Я русский.
— Говорите как немец. Но это неважно. Мне идея понравилась. Не угодно ли водки? Как хотите. А я выпью. — Штабс-капитан опрокинул рюмку. — Так я про вашу идею… Ежели разговаривать, сохраняя инкогнито, совсем другая беседа может получиться. Без распусканья перьев, без зряшного хвастовства. Выплеснул незнакомому человеку, что у тебя на душе, и прости-прощай навсегда.
— За какой надобностью непременно выплескивать душу? Пускай лучше душа остается нерасплесканной.
Офицер подметил верно: брюнет говорил именно что как немец. Ироническая интонация тоже была какая-то не вполне русская.
— Вам может и незачем. А я нынче письмо получил. Оно мне грудь жжет. — Штабс-капитан достал из-за отворота сюртука сложенный листок. — Некому рассказать. Товарищам нельзя. — Он кивнул на противоположный конец залы, где за столом сидели офицеры в таких же мундирах и где ему, видимо, не хватило места. — Мне с ними жить вместе. Но инкогнито — дело иное… Вот вы, сударь, женаты?
Штатский поглядел на штабс-капитана с тоской, во взгляде читалось: вижу, что мне от тебя не отвязаться.
— Нет.
— А любили когда-нибудь? Ужасно, на всю жизнь, до зубовного скрежета?
— Я до зубовного скрежета ничего не делаю. Однако вы, сколько я догадываюсь, именно что полюбили кого-то ужасно, до скрежета, и непременно желаете об этом мне рассказать.
Будто не заметив (а может, и вправду не заметив) холодности, даже насмешки, прозвучавшей в этой реплике, ополченец кивнул. Он всё смотрел на листок.
— Никогда и ни с кем про это не говорил, а сейчас чувствую: если не выговорюсь, оно — ну всё это — меня изнутри сожжет.
Молодой человек тихо вздохнул, примиряясь с неизбежным. Ему как раз принесли воды. Он тщательно протер край оловяной кружки свежайшим платком, посыпал дезинфектирующего порошка, осторожно отпил. Стал намазывать хлеб маслом.
— Зачем сожжет? Этого не нужно. — Откусил ровными зубами. — Хорошо. Говорите, кого это вы так мучительно любите.
— Жену. Я же сказал: письмо от нее пришло.
— Если вы любите женщину, которая стала вашей женой и пишет вам письма, я не понимаю, зачем скрежетать.
— А вы прочтите. Сделайте милость, прочтите.
С явной неохотой брюнет взял бумагу.
Письмо было на французском, короткое.
Здравствуйте, дорогой Грегуар.
Вы, вероятно, сердитесь, что я только теперь Вам пишу, и я в самом деле виновата, но лишь отчасти. Во-первых, долго не случалось оказии, а пользоваться казенной почтой Вы сами мне заказали, поскольку она медленна и ненадежна. Во-вторых и, собственно, в главных, вскоре после Вашего отъезда дети заболели скарлатиною: сначала Надин, потом и Николенька. Не тревожьтесь, всё уже позади. Благодарение Всевышнему, дети сейчас вне всякой опасности и почти здоровы, но две или три недели я пребывала в поминутной тревоге за их жизнь. Оба Вам кланяются и шлют поцелуи. Доктор велел обрить их наголо, но они уже обросли и сделались похожи на два репейника. А других новостей, слава Богу, никаких нет. Я здорова.
Да хранит Вас Провидение в сражениях. Берегите себя ради детей, которые поминают Вас всякий день.
Пожав плечами, штатский вернул листок.
— Обыкновенное письмо жены мужу. Разве что короткое, но это скорее говорит в пользу вашей супруги. Видно, что она женщина умная, с характером и без лишних сантиментов.
— Вы глухой? Или прикидываетесь? — вскрикнул шепотом (вот именно: вскрикнул, но шепотом) ополченец. — Здесь каждое слово шипит: «Я — тебя — не — люблю!». Она и по-французски-то написала, потому что по-русски пришлось бы на «ты», а это очень уж интимно. Ежели б вы знали, какая мука: страстно полюбить, долго и безнадежно добиваться руки, получить нежданное согласие, ощутить себя счастливейшим из смертных — и почувствовать, что обнимаешь пустоту. Лучше уж остаться голодным, чем накинуться на чудесное яство и ощутить на устах хруст песка! Вы послушайте, сударь, я поведаю вам свою историю…
И он начал рассказывать что-то путаное и долгое: про службу на Кавказе, про генеральскую дочку и каких-то абреков, однако по неподвижному взгляду брюнета, устремленному в окно, было ясно, что тот не слушает, а думает о своем, продолжая поглощать скучный обед. Последние два куска хлеба молодой человек смазал маслом, сложил вместе и завернул в салфетку.
Штабс-капитан, не отрывавшийся взглядом от опустевшего графина, всё говорил и говорил:
— …И тогда я решил: пойду добровольцем, хотя я уже десять лет в отставке. Коли так, думаю, Дарья Александровна, поживите без меня и прикиньте, каково оно вам будет, если я вовсе с войны не вернусь. Может быть, думал, поймет она, что напрасно столь мало ценила мою преданность, мою готовность потакать любому ее капризу… И вот извольте: первое письмо за три месяца. Много в нем любви или опасения за мою участь? «Prenez bien soin de vous pour vos enfants»[1]! Ради детей, не ради нее! Каково? Убьют — даже не заплачет… Э-э, да вы меня не слушаете! — оборвал сам себя ополченец, когда собеседник слишком явно стал демонстрировать свое невнимание — отвернулся.
Штатский, не отвечая, смотрел на соседний стол и всё сильнее хмурился. У интендантов сделалось очень уж шумно.
С минуту назад денщик принес подполковнику манную кашу, щедро посыпанную изюмом и окутанную паром. Желтолицый офицер подул, сунул ложку в рот.
Капитан, ни на минуту не умолкавший и беспрестанно балагуривший, заорал:
— Аттансьон, Самсон Ларионыч! Муху слопать изволили!
И действительно, оказалось, что начальник перекусил пополам черную жирную муху. С ужасом и