сегодня, такой удобной теории, как квантовая механика. Они предпочитают оставаться в блаженном неведении, почему данный электрон попадает именно в эту, а не в любую другую точку экрана, и подыскивать философские аргументы для того, чтобы оправдать свое желание оставаться в неведении.
Почему «большинство физиков» (а вернее, большинство современных физиков) предпочитают именно это? Ответ на этот вопрос кроется не в области физической теории, а в социальном положении самих физиков, а также философов науки вроде Баженова. Эти люди, работающие на капиталистические монополии или неоазиатские государства, служащие им за зарплату или работающие на заказ, хотят спокойно, без излишнего напряжения работать и стабильно получать свои деньги. В науке они тяготеют к привычному теоретическому инструментарию, обновлять который согласны лишь в том случае, если такое обновление быстро окупится и при этом не поставит под угрозу их репутацию в глазах хозяев или заказчиков. Эти ремесленники от науки охотно эксплуатируют открытия тех, кто совершал перевороты в науке до них (если эти открытия уже завоевали всеобщее признание), но сами переворачивать науку не могут и не хотят; самое большее, на что они способны, — это прогрессивное обновление науки в частностях, в мелочах. При этом они с менее или более осознанной враждебностью относятся к новым попыткам совершать перевороты в науке; и само собой разумеется, что им органически чужд диалектический материализм — философия, для которой нет окончательных истин. Зато эти мещане охотно слушают философов, объявляющих еще не познанную людьми действительность непознаваемой вовеки (в силу ли божеского промысла, или «объективно вероятностного характера существующих в природе связей» [681, c. 222] — все равно), еще не открытые причинно- следственные связи — несуществующими или существующими как нечто мистическое. «Вершиной» философии науки для ученых мещан является конвенционализм, при котором «ни одну классифицирующую систему конвенционалист не рассматривает как достоверно истинную, а только как „истинную по соглашению“ (или, может быть, даже как ни истинную, ни ложную)» [339, с. 264].
Что же касается Эйнштейна, Де Бройля «и некоторых других», то они оказались в XX веке последними представителями прошлой эпохи — эпохи уверенных в себе, исполненных прометеевского духа интеллигентов (как технарей, так и гуманитариев), эпохи, породившей Майкла Фарадея, Чарльза Дарвина и Карла Маркса. В ту эпоху восходящего развития капитализма (бывшего еще свободно-конкурентным) интеллигенты, еще не задавленные гигантскими бюрократическими машинами, были уверены в своей способности познать — раньше или позже — все непознанное и овладеть познаваемым миром. Эти люди были способными на уверенность, что рано или поздно они или их потомки смогут в точности предсказать, куда полетит каждый электрон, — и их не останавливала «угроза» расставания с привычными удобными теориями ради броска в неизвестность. Их мысль была не только более дерзка, чем мысль нынешних ученых гномов, — она была действительно более сильна, более способна на гигантские прорывы в познании мира (в частности, более диалектична, чем у нынешних интеллектуалов: вспомним хотя бы то, что не кто иной, как Де Бройль, один из последних могикан той героической эпохи, додумался до той глубоко диалектической идеи, что природа света и корпускулярная, и вместе с тем волновая — корпускулярный и волновой характер света не исключают, а обусловливают друг друга).
Почему мысль тех стариков была сильнее, чем мысль нынешних ученых? — Потому, что их воля, направляющая мысль, была сильнее. Почему их воля была сильнее? — Потому, что их личности как личности исследователей и творцов, их установки и устремления были сформированы иным социальным положением, нежели социальное положение нынешних интеллигентов. А в силу чего социальное положение нынешних интеллигентов отличается от социального положения интеллигентов XIX века? — В силу того, что в обществе XX–XXI вв. мы имеем иную комбинацию отношений индивидуальной, авторитарной и коллективной собственности и управления, нежели в обществе XIX века, основанную на ином уровне развития производительных сил.
Томас Кун правильно отметил:
«Если человек стремится решать проблемы, поставленные существующим уровнем развития науки и техники, то это значит, что он не просто озирается по сторонам. Он знает, чего хочет достичь, соответственно этому он создает инструменты и направляет свое мышление» [330, с. 150], —
то есть, говоря короче, направление научного поиска определяется потребностями, интересами, установками, целями людей. А поскольку потребности, интересы, установки и цели людей определяются системой общественных отношений (как, в частности, мы только что убедились на примере физиков), то отсюда следует, что у каждой социальной группы есть своя наука (например, ученые-физики XIX и XX века являлись представителями не совсем одинаковых социальных групп, занимающих не совсем одинаковые места в далеко не совсем одинаковых обществах — и, как мы только что видели, у них были две не совсем одинаковые физики). Иными словами, любая наука — в том числе и естественная — является классовой. Это, конечно же, не значит, что у каждого класса, у каждой социальной группы есть своя научная истина — однако это, вне всякого сомнения, означает, что разные социальные группы в разной мереспособны приблизиться к единой объективной истине: одним их социальное положение позволяет глубже и полнее познавать мир, чем другим — причем дело здесь не столько в различии уровня образованности разных социальных групп, сколько в различии черт характера, типичных для представителей той или иной социальной группы. Если одни социальные условия делают интеллектуалов прометеями, а другие превращают их в карликов, то при прочих равных условиях — равной образованности, одинаковом исследовательском инструментарии и пр. — прометеи познают мир глубже и полнее, чем карлики. Даже если у прометеев материально-технические условия хуже и объем накопленных наблюдений меньше, чем у ученых гномов, то первые зачастую добиваются лучших результатов, чем последние.
(14) Диалектический парадокс здесь состоит в том, что среди людей, придерживающихся разумных понятий — то есть среди левых, интернационалистов, революционеров — процент невротиков, психопатов, шизофреников действительно больше, чем среди обычных серых обывателей, мирящихся с абсурдной действительностью классового общества и выражающих это свое примирение в потрясающе абсурдных понятиях. При этом так же много невротиков, психопатов и шизофреников в противоположном лагере — среди правых экстремистов, фашистов и полуфашистов, доводящих обывательские понятия до крайней степени абсурда (в этом плане данные противоположности едины). В этом нетрудно убедиться, если достаточно долго общаешься с крайне левыми, с одной стороны, и с крайне правыми — с другой. Общение с левыми и правыми экстремистами из разных стран подтверждает универсальность этой закономерности.
Однако возникает вопрос: можно ли согласиться с обывательским представлением, согласно которому тот факт, что за какое-то дело борются сумасшедшие, сам по себе обесценивает само это дело? Ведь если следовать логике филистеров, то пришлось бы обесценить все, чего достигло человечество в искусстве, науке и философии на протяжении всей истории классового общества, поскольку чем более талантливы мыслители и художники, тем больше среди них процент невротиков, психопатов и психотиков (это исчерпывающе доказали Чезаре Ломброзо, Макс Нордау и многие другие психиатры). Однако то, что Леонардо да Винчи был тяжелым невротиком [см. 688], ничуть не умаляет великого значения его художественного и научного творчества (но в то же время доказывает, наряду с множеством других подобных примеров, что даже самая разносторонняя индивидуальная личность в принципе не может быть гармонически развитой, поскольку неизбежно заплатит за свои достижения непримиримыми противоречиями, тяжкими дисгармониями своей психики. На примере Леонардо да Винчи особенно наглядно видно, что гуманистические, в том числе и марксистские и анархистские, россказни о возможности существования гармонически развитых индивидуальных личностей — просто сказки: гармонически развитой может быть только коллективная личность); и тот факт, что Джонатан Свифт был шизофреником [см. краткую историю болезни Свифта в 367, с. 67–68], не мешает нам наслаждаться его произведениями. (Кстати сказать, Свифт прекрасно осознавал свою болезнь — и тем самым не только опроверг плоское, как блин, мнение Карла Ясперса, согласно которому настоящий