— Папа! — вдруг услыхал он и, еще не успев ничего сообразить, уже держал в объятиях крепкое молодое тело в жесткой одежде, целовал пахнувший хорошо выделанной кожей шлем.
— Мой! Мой! Мой!.. — плача и смеясь, повторял Василий Васильевич, не в силах вспомнить еще одно нужное слово, и пока не пришло это нужное слово, не мог разжать объятий. — Сын! — выговорил он наконец. — Мой сын!..
Боевая подруга
Это случилось под Ленкоранью осенью восемнадцатого года. В Баку сидели мусаватисты. Азербайджан пылал восстаниями, партизаны сражались с карательными отрядами.
Некоторые районы края были «ничьей землей», дичавшей под могучим закавказским солнцем. Арыки засолоняли плодородные степные земли, а горные дороги зарастали кустарником, заваливались каменьями, осыпались. Белые отряды, избегая далеких передвижений, сидели по городам, в селениях, хуторах, если там были крепкие каменные дома, иной раз обнесенные стенами.
Восемнадцатый год, моя молодость! Ты выращивал в несколько месяцев героев и богатырей, покрывавших себя великой славой на столетия. Подвиг становился привычным делом, и люди, пережившие это время, вышли из него с уверенностью: человек велик, безграничен. Не было святее злобы, чем наша, когда мы уходили из Баку, занятого англичанами, бессильные защитить его от германо-турецких банд, от грядущей резни. Мы знали это. Тяжко видеть, когда рвут тело твоей родины. Но они не пришли, и мы вернулись!
Итак, в глухих азербайджанских степях между Сальянами и Ленкоранью действовал отряд Илико Санадзе, командира батальона Красной Армии, защищавшего летом Кюрдамир, а потом ушедшего партизанить. В рядах бойцов сражались русские, армяне, тюрки, грузины, два венгерца, латыш — отряд и называл себя Интернациональным отрядом Бакинской коммуны. Тогда любили такие величественные наименования. Отряд двигался по глухим дорогам, среди заброшенных полей, среди канав, в которые превратились арыки оросительной системы, среди бурьянов на месте хлопковых плантаций.
Население сочувствовало красным. Изредка отряд встречал сторожевые посты мусаватистских войск — расправа с ними была короткая. Илико обладал каким-то особым даром узнавать расположение неприятеля и нападать на него врасплох. Офицеров он расстреливал, солдат разоружал и объявлял демобилизованными. Так эта сотня людей верхом и в повозках передвигалась по пустынным местам и уже привыкла сама себя считать как бы явлением этой щедрой и суровой природы. Дожди еще не начались, цвела затяжная тихая осень, согретая южным солнцем, овеянная теплым морем.
Настя Скворцова, фельдшерица отряда, единственная женщина и главная медицинская помощь, ехала в рессорном шарабане с кучером Ашотом. За ней следовали две подводы: на одной разместился инвентарь и лекарства, главное — большой запас хинина, на другой — больные или раненые. Раненых обычно было мало, и они не любили тряского Настиного фургона, — тяжелых оставляли на попечение верным людям в хуторах и селах. У Насти хватало времени, чтобы много думать и много чувствовать.
Это была темноволосая девушка с белой тонкой кожей, которую она унаследовала от матери-эстонки. Серые глаза обычно кажутся маленькими и узкими, у нее они были большие и широко раскрытые и неторопливо, но жадно впитывали мир. Ее молодой муж, студент-медик, погиб под Елизаветполем от шального снаряда, попавшего в мазанку, где расположился перевязочный пункт.
Казалось, вся сила Настиного существа, раньше проявлявшаяся шумом, смехом, — она как будто не жила, а плескалась в жизни, — теперь копилась в ней печалью и сосредоточенностью. Она была молода и миловидна, но в этом длительном и безлюдном походе мужчины побаивались ее. Командир даже сказал ей как-то:
— Не будь вас, у нас дисциплина была бы слабее.
Он звал ее Настасьей Никифоровной, и это тоже укрепляло дисциплину.
Илико же и любил ее. Она догадывалась об этом по тому почету и восхищению, какими он окружал свою фельдшерицу, ее шарабан, ее фургоны, ее лекарства и марлевые повязки, которые она, когда требовалось, искусно и красиво накладывала на его обуглившихся на солнце и ветрах бойцов. Илико отгонял прямые мысли о ней; и тут Настя неведомо для себя укрепляла дисциплину. Но иногда он с тоской смотрел на свои прекрасные, необыкновенные мускулистые руки, на свои широкие плечи, на длинные крепкие ноги, со стороны любовался своей посадкой на коне, — все это, казалось ему, должно пропасть, зачахнуть, увянуть. Но если взять эти переживания в соотношении со всей его жизнью, то молодой командир был деятелен, здоров, весел, всегда подтянут и берег слова, особенно — чувствительные. Немудрено, что его отряд приобретал славу грозной силы, а самое имя Илико становилось известным всему Закавказью.
Однажды командиру донесли, что начальник Ленкоранского уезда послал карательный отряд в большое молоканское село Черноречье, жители которого выгнали управляющего из усадьбы наследников нефтяника Зейналова и отказались вернуть снятый с его земли урожай.
Каратели произвели аресты и теперь стояли в имении Зейналовых. Заманчиво было их оттуда выбить, да не в сторону Ленкорани, а прогнать в безлюдную солончаковую степь, к далеким Сальянам.
Так Интернациональный отряд имени Бакинской коммуны и прибыл в чудесную местность, где было расположено Черноречье и поместье Зейналовых. Из-за поворота, от проселочной дороги, по которой тихо пробирался Санадзе, открылось шоссе, которое вело к большому каменному мосту через реку Карасу. Шоссе шло по насыпи, под ним переливалось горячим и тусклым блеском глубокое опреснившееся озеро — остаток отступившего Каспия, по-здешнему «Морцо». Черноречье виднелось за рекой, в низине, — белые мазанки, сады, черепичные крыши, словно в Виннице. На высоком берегу, прямо перед каменным мостом, возвышался мрачный дом, весь в выступах, башенках и узких окнах. Крепкая каменная стена окружала его, и могучие деревья разрослись за ней и около нее. Дом господствовал над всей местностью и был построен как замок, крепость. Последние годы он пустовал.
Его возвел старый нефтепромышленник Зейналов, чудак, не то страдавший бредом преследования, не то в самом деле опасавшийся кровной мести. Старик прожил здесь почти до самого пятого года в добровольном заточении, опасаясь не только гостей, но и проезжих. Он никогда не выходил без телохранителей за ограду; незнакомых стража не пускала ни во двор, ни в парк. И все же, говорили, он умер не своей смертью: его отравили наследники. И, как будто опровергая эту последнюю сплетню вокруг мрачного зейналовского имени, наследники приказали поляку-управляющему посыпать, как при старике, садовые дорожки песком и гравием, разводить клумбы, подстригать деревья, содержать сторожей и садовников. Но никто из них ни разу не был здесь: им переводили деньги за границу — то в Остенде, то в Уайтнор, то в Сан-Себастьян — самые дорогие международные курорты.
Илико подошел к зейналовской усадьбе утром, и сразу завязалась перестрелка.
Позиция белых была много лучше. Дом стоял на возвышенности. Все шоссе, единственный подступ к усадьбе, легко обстреливалось.
Коноводы стояли с лошадьми в бурьянах за проселочной дорогой, Настя невдалеке от них готовилась к перевязкам. Перестрелка то усиливалась, то затихала, — Настя знала, что начальник бережет патроны. Она любила эти тревожные минуты: тогда вдруг душа ее, замкнутая в печальные мысли о себе, отдохновенно раскрывалась заботой о других.
Привели раненого. Это был приятель Ашота — Арташес Вартанян, веселый парень, всеобщий развлекатель, без каких не обходится ни одна воинская часть. Он казался фисташково-серым, шел, обняв небольшого крепкого парня Егоря Рязанова. «Ай-яй-яй!» — стонал Арташес, покачивая головой. Пуля пробила ему только мякоть лодыжки, но рана была очень болезненна, да к тому же ему пришлось идти. Он лег в тени фургона на носилки и тихо жаловался: «Ай-яй-яй, Арташес, Арташес». До обеда никаких других происшествий не было. После обеда появился Илико. Он пришел с самым старым бойцом отряда Петровичем, бывшим вахмистером Нижегородского полка, и с Чумаковым, артиллеристом.
В отряде была пушка, отбитая у белогвардейской конно-горной батареи. Орудие в сражениях отряда не употреблялось, потому что в отряде не было, кроме Чумакова, опытных артиллеристов, и еще потому, что