увидел перед собой ее лицо - ее губы, чуточку распухший нос и кипящие синевой глаза, которые на какой-то миг сошлись, чтобы сосредоточить взгляд на моей персоне. И я понял, что Господь послал мне испытание. Настоящее испытание. Я понял это не умом, но - сердцем, в глубинах которого вскипела вся моя галльская кровь. Она уже знала, что в общении с портным ей предстоит пережить несколько неприятных моментов, и была готова ко всему. Выгнав помощников, я запер ателье на ключ и велел ей раздеться донага. Причем сделав это медленно, не срывая с себя опостылевшую одежду, а снимая вещь за вещью. Ну, вы можете вообразить, каково это девушке... Но поскольку она была согласна и на саван, она проделала это именно так, в точности как я просил. А я не спускал с нее взгляда, подмечая изгиб локтя, напряжение бедра, покатость плеч, неповторимое это движение шеи и подбородка одновременно, ее наклоны, ее внезапную усмешку - грустную и в то же время - я поверить себе не мог! чуть ли не озорную. Возможно, это было вызвано отчаянием: ах, так, вы хотите досыта насмотреться на редчайшее женское уродство? Нате! Я не стану составлять каталог ее недостатков и изъянов - впрочем, как и список несомненных достоинств, не скрывшихся от моего острого глаза. - Он рассмеялся. - Это была величайшая авантюра в моей жизни! Испытание Господне, которое я решил выдержать с честью и пройти до конца. У меня был запас образцов одежды, в том числе и интимнейшего нижнего белья, и я заставил ее перемерить все. Больше всего ей понравился корсет - лишь потому, что эта глупость отчасти скрывала ее горб. Я попросил ее пройти туда-сюда, наклониться, сесть в кресло, подойти к окну - оно было зашторено, конечно. После чего я измерил ее и, простите, обследовал так, как военачальник, готовящийся к штурму неприступной крепости. Я был Вобан! - Он поклонился Августу, который слушал его не перебивая. - Я был осторожнее, хитрее, наконец - умнее трех вобанов, тотлебенов и карбышевых. Завершив процедуру, я попросил зайти ее через неделю. Она вышла от меня страшно раскрасневшаяся, ошеломленная, но при этом - я заметил - умудрилась обойти все встретившиеся на ее пути фонарные столбы. После этого я отправился к доктору Жереху и имел с ним продолжительную беседу о ее горбе и прочих изъянах. Он много чего рассказал мне о психологии людей с физическими изъянами, об их жизни и так далее. Днем у меня и без того было полно работы, а ночами я мучился над куском гроденапля. Я грезил, да - я грезил! Мысленно я надевал на нее белье, туфли, высокий лиф - а, заметьте, это вовсе не корсет. Мысленно я заставлял ее прогуливаться по ателье, мысленно же я прогуливался с нею по городу, заходил в лавки, садился на скамейки под акациями и каштанами, обедал - да мысленно же, подавая ей блюда, наливая вино и наблюдая за ее взглядом, движениями губ, пока не добился улыбки... - Он вздохнул. - Поверьте, это была самая тяжелая работа в моей жизни. И сколько мыслей... Я никогда не думал так и столько о какой бы то ни было женщине, а вскоре поймал себя на том, что не меньше того размышляю о собственной жизни. Наконец я не выдержал физического и нервного переутомления и свалился в сон, и во сне - именно в сновидении - я увидел ее платье, ее в платье и... и себя рядом с нею! Нонсенс! Но это так.
Она пришла в назначенное время - горбатая, прихрамывающая, косоглазая и унылая. Я выложил перед нею - предмет за предметом, деталь за деталью все, что она была должна надеть. От чулок до маленькой шляпки и перчаток. Она впервые в жизни оказалась в руках портного и потому, наверное, решила, что так и полагается. Следуя моим указаниям, она надела все так и в той последовательности, какую я ей указал. Даже туфли, которые я два дня выбирал в наших тогдашних лавках. Я попросил ее взять меня под руку, поднять подбородок и подойти к зеркалу.
Господь вел меня, потому что я ни на йоту не усомнился в Его силе и Его правоте. В этот момент пришли ее родители - ведь это они оплачивали наряд дочери. Они молча стояли в дверях и смотрели на нас. А мы с Анеттой смотрели на их отражения в зеркале. Пауза затянулась, сгущаясь в некий вопрос или в некое решение, которое я принял и готов был отстаивать до конца. Когда же ее отец пролепетал, что им не по карману такой наряд и вообще, я решительно прервал его и попросил руки и сердца их дочери. Самой красивой и любимой девушки во всем белом свете, а не только в Городе Палачей. Я никогда не забуду взгляда, которым она подарила меня в тот миг.
Август выпил залпом чашку остывшего кофе.
- Когда вы рассказываете, кажется, что все - просто, - сказал он. - А на самом деле ведь это была самая настоящая любовь!
- Конечно! - с гордостью подтвердил Сюр Мезюр. - Мы прожили вместе душа в душу около тридцати лет, и не было на свете женщины красивее ее... такой прекрасной, страстной, нежной и умной...
- Я видел ее надгробие со стихами...
O, blanches mains qui mon ame avez prise,
O, blonds sheveux qui la serrez si fort...1
- Она была белокурой, - кивнул Сюр Мезюр. - А какая у нее была фигура! Но сделать такое можно лишь раз в жизни. - Он вздохнул. - Мне говорили, что вы собираетесь куда-то уехать?
Август смущенно кивнул.
- Ну да, этот Город Палачей... Попробуй влюбиться в такое уродство! Сюр Мезюр усмехнулся. - Хорошо бы пожить в Багдаде... или на Таити...
- Спасибо. - Август встал. - Но, насколько я знаю, у вас с Анеттой не было детей...
- Таковы были условия контракта. Она стала гранд-дамой Африки, а проституткам, даже ее ранга, детей иметь не полагалось.
- То есть... - Август растерялся. - Вы же любили ее!
- Чудак вы человек, ведь если я чему-то и научил ее, так только свободе. А свобода есть осознанная необходимость, как говаривал старик Аристотель. - Сюр Мезюр встал и поклонился. - Мы действительно любили друг друга, и ни одна женщина еще не любила так ни одного мужчину. Желаю успеха и приятного пути.
Увидев в окно рабочих, направлявшихся к ресторану, Август крикнул:
- А почему Штоп не с вами?
- Ты же знаешь! Копается там чего-то - он же любитель!
- Здравствуйте, - сказала девочка. - Вы не хотите поздороваться со мной, Август?
- Букашка! - обрадовался Август. - Господи, а мне говорили, что ты опять взялась шаги считать.
- Вас не обманули. Сегодня уже тысяча двести один.
Август вздохнул и взял ее за руку.
- Пойдем в ресторан. Госпожа Гавана собрала там много народу. Просила, чтобы ты была обязательно.
Девочка послушно зашагала рядом.
Было ей лет двенадцать-тринадцать, она щеголяла в мужских ботинках со шнурками, а когда ее мать, торговка с рынка по прозвищу Пристипома, приводила в гости мужчину, девочку выгоняли в коридор. Прогуляться. Она меряла шагами бесконечные лабиринты Африки, пока однажды Иван Бох не сообразил, что при этом она считает шаги. Прогулки ее были разной продолжительности, но количество шагов - тысячу сто или три тысячи триста шестнадцать - девочка непременно записывала в тетрадь. 'Ну, считаешь и считаешь, - сказал Бох. - Сложишь, получится сумма. И что?' Девочка ответила бесстрастным голосом: 'И потом я эту сумму предъявлю'. Бох поежился. 'Кому? Матери? Людям? Или, быть может, Богу?' Девочка ответила без усмешки: 'Всем. На всех хватит'. Молодой Бох содрогнулся. Все знали, что Пристипома вот-вот выйдет замуж за хозяина рынка по кличке Федя Крюк мужчину огромного, сердитого и немногословного. Вместо левой руки у него был протез, напоминавший металлический крюк. Приходя к ней в гости, он выходил в трусах покурить на общей кухне, но ни с кем не вступал в разговоры. Он строго надзирал за продавщицами, и все знали, что если какая-нибудь из них - по молодости и глупости - пыталась обмануть хозяина, он зазывал ее в свою конторку, велел раздеться, повернуться к нему спиной (что некоторые из девушек считали просто издержками производства) и изо всей силы вгонял в задницу узкий кактус - из тех, что в изобилии украшали его подоконник. В основном это были девушки приезжие, готовые за грошовую плату на любую работу, поэтому никто и не жаловался на зверства Крюка в милицию - обходились медицинской помощью. Но после этого он заставлял их еще отрабатывать с метлой на базаре, прежде чем разрешал вернуться за прилавок.
- Опять Крюк пришел? - спросил Август.
- Он сказал, что я уже для него готова, - ответила девочка. - Подарил лифчик с кружевами и узкие трусы. Красные. Сначала, конечно, на мамаше женится.
- Иди к Гаване, - тихо повторил Август. - У меня еще дела.
Девочка побежала вниз по лестнице.
Судьба странным образом свела Крюка с одним из младших и самым непутевым сыном Великого Боха, которого в городке все от мала до велика знали под кличкой Штоп. После действительной он устроился в пожарную команду. А когда в городе то там, то здесь начали полыхать сараи и брошенные склады на станции, выяснилось, что поджигателем был пожарный Штоп. 'Но зачем, скажи на милость, ты это вытворял?' - кричали на него судья и прокурор. Голубоглазый дуралей лишь улыбался и отвечал: 'Чтоб'. Чтобы посмотреть, а как оно все это будет гореть и вообще - что из этого выйдет. После недолгой отсидки в тюрьме он вернулся в город и служил в коммунальных ведомствах, и хотя поджогами больше не баловался, без присмотра его боялись оставлять. Он мог нажать какую-нибудь кнопку, дернуть рычаг или нажать педаль устройства или механизма, назначения которых не знал, но зато хотел посмотреть, что из этого получится. Штоп - и больше ничего. Ни капли злого умысла. Однажды случилось так, что какая-то проезжая женщина пожалела его и стала с ним жить, но когда родила, уехала в одночасье, оставив Штопа с дочкой. Девочка стремительно росла и ела все подряд. К шестнадцати годам она превратилась в бесформенный кочан, за что ее и прозвали Капустой. Она никуда не выходила. Сидела в комнате перед тлеющим телевизором и смотрела все передачи, жуя огурцы, куски хлеба, жевательную резинку и бог весть что еще. Штоп кое-как сводил концы с концами, зарабатывая на еду себе и дочери, которая толстела изо дня в день. Привычный ко всему и безответный Штоп был страшно удивлен, когда узнал от доктора Жереха, что его дочь беременна. Она никому так и не открыла имени отца, но когда была на седьмом месяце, каким-то чудесным образом выбралась из комнатки, вскарабкалась на самый верх Голубиной башни и молча прыгнула вниз. Ее похоронили в закрытом гробу. Штоп не плакал. Но на глупом его большом лбу появилась вертикальная морщинка. О чем он думал - об этом он не разговаривал даже с горячо любимой Гаваной. Иногда он взбирался на Голубиную башню и подолгу смотрел вниз, пока перед глазами его не начиналось некое страшное кружение, смешивавшее предметы и видения в жуткий вращающийся хаос, страшный и безголосый, и безгласностью своей, может быть, вдвойне страшный. Но знал ли Штоп, случись такое и хаос заговорил бы с ним на языке человеческом, о чем бы он спросил страшную стихию? Да вряд ли.
Иногда он появлялся на рынке, где Федя Крюк охотился на бродячих собак. Это и впрямь было зрелище страшное и дивное. Крюк хвастался, что главное тут - поймать собачий взгляд, заворожить, загипнотизировать пса, а уж когда тощий голодный зверь просто цепенел, замерев на месте, Федя подхватывал его стальным своим крюком и с коротким вскриком вспарывал пса от хвоста до глотки. Женщины, работавшие у Крюка, млели от этого зрелища и готовы были в огонь и воду за хозяина, который, по их мнению, был ничем не хуже Великого Боха, а то и самого Сталина. Особенно после того, как фактически стал главным акционером паровозно-самогонного завода.
Поприсутствовав как-то на очередной такой собачьей казни, Штоп робко спросил:
- И Бога ты не боишься, Федя?
- От этой конторы до подъезда моего дома ровно сто одиннадцать шагов, - сказал с усмешкой Крюк. - Что туда, что обратно. Можешь пересчитать. Я