поздоровался и поинтересовался видами на урожай картошки.

- Спаси Бог, лето выдалось хорошее, - ласково ответила маленькая сухонькая старушонка, подавшись к незнакомцу. - А вы из Москвы, небось? Родственники здеся?

- Родные.

Байрон торопливо зашагал по широкой аллее, обсаженной столетними дубами и делившей кладбище на старое и новое. Слева из зарослей тополей, бузины, бересклета и рябины торчали верхушки массивных фигурных крестов, под которыми покоились забытые всеми гильдейные купцы и жилистые прасолы с обветренными лицами, учителя, навзрыд читавшие Некрасова, и ремесленники, ваявшие из глины отменные обливные кувшины и знаменитую на всю Россию шатовскую игрушку, кожемяки и матросы речных пароходов, ткачи и землепашцы. В лучах яркого солнца над могилами порхали бабочки. Птицы лениво клевали воробьиный виноград, который тонкими своими лианами опутал все старое кладбище.

Дорожкой между дубами он прошел на новое кладбище - одинаковые ограды, конусообразные памятники, увенчанные звездами, - и вскоре оказался у расчищенного от сорняков и тополиного подроста большого участка, огороженного высокими - в рост человека - стальными столбами с висящими между ними толстыми цепями. Открыв калитку, боком пробрался к скамейке и сел лицом к двум одинаковым прямоугольным памятникам черного мрамора. Здесь были похоронены бабушка Алина Дмитриевна и непутевый отец Байрона - Григорий Андреевич.

Байрон достал из внутреннего кармана куртки плоскую стеклянную фляжку и выпил - 'Здравствуй, бабушка!' - и еще раз, молча, в память об отце. Сейчас и здесь, на этом тихом, залитом послеполуденным солнцем провинциальном кладбище ему вдруг стали как-то безразличны все вины отца - не хотелось даже и думать об этом. 'Кто знает, может, скоро и я здесь лягу - места много, - и тогда-то и пойму, может быть, кто прав, а кто виноват, - лениво подумал он. - Вот когда пожалеешь, что ни разу в жизни не плакал... герой с дырой...'

Дед дисциплинированно играл в семье Тавлинских роль бога, который устанавливает законы и издали послеживает, как они исполняются. Установленные им распорядок дня и образ жизни - подъем в шесть, ботинки в любую погоду начищены до блеска, напольные часы заводит только хозяин, книга должна быть прочитана до последней страницы - соблюдались неукоснительно. Но Алине Дмитриевне - Байрон помнил ее всегда одетой как на выход, с узкой талией и высокой грудью, на шее золотая цепочка с медальоном, в котором хранились два крошечных портрета ее родителей, - ей каким-то непостижимым образом удавалось придавать строгому порядку тепло, не прибегая при этом ни к тайным потачкам, ни к сюсюканью. Когда Байрону исполнилось лет одиннадцать или двенадцать, Алина Дмитриевна пережила первый инфаркт. Ему позволили навестить ее, когда бабушка уже готовилась к выписке. Она встретила его, сидя в креслице у окна, и, подставляя посвежевшую щеку под его поцелуй, поинтересовалась школьными успехами.

- Один Крылов вместо успехов! - со вздохом сказал Байрон. - Попрыгунья, видишь ли, Стрекоза!

- Лентяище! - возмутилась бабушка. - Научись слушать, а уж потом подавайся в оценщики! Ты вслушивайся, Байрон. Сначала был звук, звук, который предшествовал слову, и Иван Крылов это животом понимал. Брюхом. Такому брюху позавидовали бы многие сердца.

Попрыгунья Стрекоза

Лето красное пропела;

Оглянуться не успела,

Как зима катит в глаза...

Бабушка сняла очки в тонкой оправе - глаза ее стали пугающе глубокими и повторила:

Как зима катит в глаза...

А после паузы, глядя Байрону в висок и прижав его к своей кацавейке, пахнущей маслянистыми духами, вдруг:

Помертвело чисто поле,

Нет уж дней тех светлых боле...

Она одним движением посадила очки на нос.

- Помертвело чисто поле. Вслушайся, мальчик, миленький мой: это же вся жизнь наша встает до последнего предела, до распоследнего предела. Мертвело. Ррвело... тело... А следом безжалостно-режущее, как слово Русь, как свист острого железа: чисто. И горестно-пустое, полое, безнадежное - поле. А в рифме с ним - боле. Одновременно и более и боль. Стрекоза одна, никого вокруг, да и кого встретишь-то в русском чистом поле? Волка-одиночку? Замерзающего разбойника? Никого.

- Муравья, - шепотом возразил он, дрожа при виде слез на бабушкиных глазах.

- Муравья, - бесцветным голосом согласилась бабушка. - Мужичка в валеночках и тулупчике, презрительно поглядывающего на хрупкую красавицу, которая еще совсем недавно была ему недоступна, легка, весела, и вот - у его ног, в его власти, захочу - пригрею, захочу - морозу скормлю. Но пригрею, пригрею! - Бабушкин голос, стервенея, твердел и холодел. - Поела? Отрабатывай. Ручкой - дрыг, ножкой - прыг. А ну-ка! Что скажу, все по-моему будет. И дрожит втайне, и втайне же побаивается, что вот сейчас встанет она, хрястнет по толстой роже - и уйдет на мороз, лучше сдохнуть, чем с таким... который потными дрожащими лапочками будет тебе - уж позвольте-с, доставьте, так сказать, удовольствие-с самому-с - расстегивать пуговки, а вы садитесь, так удобнее, пяточка вон даже замерзла, пальчик, Господи, пальчик-то! Позвольте пальчик! Один только пальчик! Согрею, все-все-все отдам - за пальчик-с! В этом одном пальчике - кто б понимал! - все совершенство мира с его храмами и микробами, да-да, с храмами и микробами ничтожнейшими! Вот сюда, здесь теплее... И не беспокойтесь, все так хорошо и будет и завтра, и послезавтра. Если, конечно, вы понимаете. А на муравьиху не обращайте внимания, баба и есть баба, с нею разберемся сей же час. А вы ножку вот... вот этак... Господи, и Ты благословил меня такой ножкой и пальчиком, пальчиком!...

Она вдруг закрыла глаза и замерла.

- Ба! - тихо позвал Байрон. - А почему ты за деда замуж вышла?

- Это ты так Крылова понял? - Она открыла глаза. - Ему мои ногти понравились. Тогда он еще не избавился от шатовского произношения и говорил - нохти. Нохти!

А накануне отъезда Байрона на действительную они остались наедине, и бабушка рассказала историю своего замужества. До шестнадцати лет она жила с родителями в Москве. Она не понимала, что происходит: родители вдруг стали скрытничать, подолгу шептались ночами в кухне за остывшим самоваром изменилась привычная атмосфера, годами царившая в доме: теплое добродушие сменилось чем-то неприятно раздражающим. Страхом, как она поняла позднее. Она продолжала заниматься музыкой - преподаватели считали ее подающей надежды пианисткой. Как вдруг однажды все разом кончилось: в несколько дней они собрались и уехали в Шатов. Вскоре отца назначили директором второй школы (бывшей гимназии), а она - энергии ей было не занимать - взялась вести драматический кружок в местном доме культуры. Кружковцы ставили даже Грибоедова и 'На дне' - зал был полон, успех - очевиден. Она репетировала новые постановки, обучала малышей музыке. А главное - в дом, казалось, опять вернулось теплое добродушие, сердечное единение родителей и взрослеющей дочери. Единственное, чем отличалась их шатовская квартира от московской, отсутствием образов: мать спрятала даже семейную реликвию - иконку Богоматери с младенцем, которая досталась им от предка - участника войны 1812 года, тяжело раненного в битве под Лейпцигом. Впервые увидев эту икону, Алина Дмитриевна (было ей лет пять-шесть) со смехом сказала: 'А у мальчика пальчики кривые!' Ей объяснили, что Младенец благословляет верующих, сложив пальцы для крестного знамения. Но Он все равно остался для нее мальчиком с кривыми пальчиками. Году в сороковом опять все стало меняться. Отца по обвинению во враждебной деятельности освободили от директорства, дозволив, впрочем, остаться в школе преподавателем математики. В декабре сорокового у выхода из дома культуры ее остановил Андрей Григорьевич Тавлинский - он называл себя ее поклонником, дарил цветы, но дальше этого дело не заходило. В тот морозный вечер - она сдуру в бальных туфельках, он в шинели и зимней шапке - и решилась ее судьба. 'Алина Дмитриевна, вам не следует возвращаться домой, - сказал он. - Это не шутка. Именно сейчас ваши родители покидают квартиру - боюсь, надолго. Вы должны понимать, что происходит'. 'И что же происходит? - вскинулась она. - Вы нарочно пугаете меня? Странная манера ухаживать за девушкой!' Он отступил назад, к поджидавшему его автомобилю, и вернулся со свертком, который молча протянул ей. Она развернула хрусткую бумагу, скрывавшую семейную реликвию - икону Богоматери с младенцем. 'Я дал слово вашему отцу, - сказал он, - что постараюсь избавить вас от этого... от всего этого... Эту икону он дал мне, чтобы вы не сомневались в искренности моих слов... и моих намерений...' Ноги ее замерзли, мысли в голове спутались, иконка почему-то пугала ее... и этот мальчик с кривыми пальчиками пугал... потому что ее передал ей этот человек, может быть... Ей стало страшно. 'И что же вы предлагаете? - упавшим голосом спросила она. - Если их взяли, значит, придут и за мной'. 'Не придут, если вы будете находиться в моей квартире... у меня...' 'Андрей Григорьевич, вы женаты! - спохватилась она. - Ваше предложение подло, бесчестно и глупо!' Лицо его оставалось бесстрастным. 'Глупо будет, если вы откажетесь от моего предложения. А жена моя больна раком в последней стадии, вы уж простите за откровенность'. И он жестом пригласил ее в машину. Прижав иконку к груди, она со склоненной головой села в автомобиль. Когда он помогал ей раздеться в теплой прихожей своего дома, пропахшего лекарствами, она вдруг сказала: 'Только запомните: я не считаю ваш жест верхом благородства. И скажите: будь на моем месте другая девушка, вы поступили бы точно так же?' 'Нет, конечно, - тотчас откликнулся он. - Вы мне нравитесь, и я думаю, что со временем мы с вами отлично поладим'. 'Что же вам так понравилось во мне? - сквозь зубы спросила она, с отвращением надевая чужие домашние туфли. - Откровенно, Андрей Григорьевич?'. 'Нохти, - сказал он. - Короткие и аккуратненькие девчачьи нохти. Разглядев их хорошенько, я понял, что... что мы поладим...'

Через три месяца - все это время Алина Дмитриевна прожила в каморке без окна, спала на раскладушке, с трудом засыпая при свете зарешеченной синей лампочки под потолком, которую невозможно было выключить, - его раковая жена умерла, и Андрей Григорьевич отвез Алину Дмитриевну в загс. 'Вот и все, сказала бабушка, целуя внука в лоб. - Слава Богу, история Стрекозы и Муравья завершилась браком, который в нашем случае неинтересен, как это и предвидел старик Гегель. Правда, он предполагал, что до брака случается любовь... Что ж, смена эпох влияет не только на почерк, но и на суть высказывания'.

Она умерла, когда он лечился в Ташкентском военном госпитале, куда его доставили с ранениями из Кабула. Отец погиб, когда он уже учился в университете. Байрон не поехал на похороны. Узнав из письма матери о том, что отец оставил их ради какой-то 'прошмандовки из Домзака' (Майя Михайловна иногда не стеснялась в выражениях), он испытал смесь изумления с жалостью. Он не одобрял - молча - жесткой неуступчивости матери, которая не прощала мужу ни одного промаха - а этих промахов с каждым годом становилось все больше: отец плохо держал удар и вскоре - еще на памяти сына - стал законченным алкоголиком. Напившись, он не задирал жену и не приставал к сыну - норовил проскочить поскорее, понезаметнее в спальню и заснуть, натянув одеяло на голову. Майя Михайловна с каменным красивым лицом вставала из-за стола и, включив свет в спальне, будила мужа, чтобы высказать все, что она думала о его настоящем и будущем. А он только пьяным жалобным голосом умолял ее, едва высунувшись из-под одеяла: 'Маюшка, да я же сам все понимаю! Ну что ж ты меня казнишь, если я сам себя уже казнил! Ну хватит, довольно! Я не хочу оправдываться, но ведь я виноват, и ты знаешь, как я виноват... перед Ваней, перед тобой...' 'Не смей поминать Ивана! Ты сам согласился на это. Ты б еще отца своего приплел! И все это не оправдывает твоего омерзительного падения! Каином себя возомнил? Извращенный байронизм! Это наша общая вина и трагедия, значит, нужно держаться, чтобы трагедия не превратилась в фарс. А ты как раз к фарсу и шуруешь полным ходом!' Сын не понимал, при чем тут дядя Ваня, но эти ежедневные пьянки отца и нравоучения матери

Вы читаете Домзак
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату