– Лина, – говорю я. – Послушай, а сколько тебе лет на самом деле?
– Не скажу, – говорит Лина.
– Лина, ведь тебе нет восемнадцати.
– Нет, – говорит Лина.
– Ай-ай-ай, – говорю я. – Меня ж посадят, ты хоть соображаешь?
– Стаут, – говорит Лина грустно-грустно. – Ну, я же тебя люблю.
– Суду на это наплевать тысячу раз, – возражаю я. – Проблем не оберешься. Послушай, Лина: любовь, если уж тебе так хочется говорить со мной про любовь, не может держаться на вранье. Скажи лучше сразу, сколько тебе лет на самом деле.
– Не могу, ты меня выгонишь, – говорит Лина.
– Что, тебе нет и шестнадцати?! Ты что, малолетка? Вот черт, – ругаюсь я. – Но… извини, пожалуйста, ты же не была девственницей, когда со мной познакомилась, или я что-то путаю?
– Нет, не путаешь, – отвечает Лина с вызовом. – Знаешь, извини, конечно, Стаут, но там, где я выросла, девственница в четырнадцать лет – это очень большая редкость. И я не верю, что ты не догадывался о моем возрасте.
– Но ты выглядишь, как взрослая, – возражаю я. – Грудь, ноги… и ты говоришь, как взрослый, опытный, повидавший жизнь человек…
– А я такой человек и есть, – усмехается Лина и смотрит в пол. – Ну вот, зря я призналась. Теперь ты меня, – последние слова она произносит шепотом: – не захочешь… – и ее глаза наполняются натуральными слезами.
– Ладно, – поспешно говорю я. – Мне дела нет. Но вообще-то надо что-то с этим решать, слышишь?
Лина поднимает голову, улыбается сквозь слезы и кивает.
Теперь кое-что становится понятнее. Вот почему она так удивилась, когда я тогда, в первый раз, стал ее ласкать. Ей просто было в диковинку, что соитие может начинаться не через десять секунд после снятия трусов. Очевидно, во все времена подростковый секс жесток и строго функционален.
Вот почему она в меня влюбилась. Просто к ней никто раньше так не относился. У нее не было ни нормальных мужиков, ни, похоже, нормальной семьи. Она никогда не говорила мне о своей матери.
На самом деле, не такой уж взрослой она выглядит. Просто очень уверенная в себе. Очень развитая. И, что самое странное, – откуда это в ней? Каким ветром навеяло? – удивительная для подростка с окраины тонкость, чуткость, способность чувствовать другого человека…
Лина в махровом халате пытается включить мой домашний кинотеатр.
– Стаут, давай посмотрим какой-нибудь фильм.
– Выбирай! – кричу из кухни.
Лина что-то там роется.
– «Красотка» пойдет?
– Валяй.
А может быть, мне стоило бы стать ее Ричардом Гиром. Ее профессором Хиггинсом. А впрочем, ерунда это все. Чреватая разочарованиями.
Просыпаюсь, сердце колотится. Кругом темнота. На улице дождь. Обливает асфальт, окна, машины. Теплый и мокрый воздух, душно, темно.
Лина спит.
Иду на кухню. На меня нападает сентиментальное настроение. Я жалею себя.
Кнабе, зачем ты ушел?
Черт, горло перехватывает. Нажрался, бллин.
В дверном проеме, как тень, появляется Лина. Садится напротив.
Я говорю:
– Знаешь, Лина, я тоже типа с окраины. И отца у меня не было. А мать выпивала, да еще и подворовывала. Так что ты типа не комплексуй. Мы с тобой одной крови.
– Ты и я, – говорит Лина и негромко смеется.
Давид Блумберг
Давид Блумберг стоит на террасе, а на кухне варится яйцо.
Давид Блумберг идеально выбрит и аккуратно подстрижен – все гладко, за исключением двух резких морщин от углов рта к носу. Ладони, в которых Блумберг держит яйцо, просто предназначены для того, чтобы держать яйца. Ни одно яйцо никогда не вывалится из таких ладоней, на фоне солнца они черные, а среди солнечных лучей они цвета расплавленной меди. Давид Блумберг кладет яйцо в столовую ложку и аккуратно опускает его в теплеющую воду. Он делает все тихо, чтобы не разбудить жену и сына. Пока яйцо варится (покрываясь мелкими пузырьками и мерно постукивая бочком по дну сосуда с горячей водой), Давид Блумберг стоит на террасе и задумчиво курит, расставив ноги и нахмурившись. По часам. Синее южное небо, глубокое, как море, над домами светится: рано, но уже жарко. Позади, за спиной, мерно прыгает в горячей воде яйцо.
– Алло, – говорит Давид Блумберг, прижимает трубку плечом к уху и извлекает яйцо из кипящей воды, и,