сильного, чтобы сразу остановить внимание читающего, написал про кота, садящегося в трамвай, потом про постное масло, потом вернулся к Понтию Пилату, для вящей убедительности решил весь рассказ изложить полностью, написал, что Пилат шёл шаркающей кавалерийской походкой…

Иван перечёркивал написанное, надписывал сверху строк, попытался даже нарисовать страшного консультанта, а когда всё перечёл и сам ужаснулся, и вот, плакал, слушая, как шумит гроза.

Толстая белая женщина неслышно вошла в комнату, увидела, что поэт плачет, встревожилась, тотчас заявила, что вызовет Сергея Павловича, и прошёл час, и уже бора узнать опять нельзя было. Вновь он вырисовался до последнего дерева и расчистилось небо до голубизны, и лежал Иван без слёз на спине, и видел сквозь решётку, как, опрокинувшись над бором, в небе рисовалась разноцветная арка.

Сергей Павлович, сделав какой-то укол в плечо Ивану, ушёл, попросив разрешения забрать листки, и унёс их с собой, уверив, что Иван больше плакать не будет, что это его расстроила гроза, что укол поможет и что всё теперь изменится в самом наилучшем смысле.

И точно, оказался прав. Иван и сам не заметил, как слизнуло с неба радугу, как небо это загрустило и потемнело, как бор опять размазался, и вдруг вышла из-за него неполная луна, и бор от этого совсем почернел.

Иван с удовольствием выпил горячего молока, прилёг, приятно зевая, и стал думать, причём и сам подивился, до чего изменились его мысли.

Воспоминания об ужасной беззубой бабе, кричавшей про Аннушку, и о чёрном коте исчезли, а вместо них Иван стал размышлять о том, что, по сути дела, в больнице очень хорошо, что Стравинский очень умен, что воздух, текущий сквозь решётку, сладостен и свеж.

Дом скорби засыпал к одиннадцати часам вечера. В тихих коридорах потухали белые матовые лампы и загорались дежурные слабые голубые ночники. В камерах умолкали и бреды, и шепоты, и только отдельный корпус буйных до утра светился полной беспокойной жизнью. Толстую сменила худенькая, и несколько раз она заглядывала к Ивану, но, убедившись, что он мирно дремлет, перестала его навещать.

Иван же, лёжа в сладкой истоме, сквозь полуопущенные веки смотрел и видел в прорезах решётки тихие мирные звёзды и думал о том, почему он, собственно, так взволновался из-за того, что Берлиоз попал под трамвай?

– В конечном счёте, ну его в болото! – прошептал Иван и сам подивился своему равнодушию и цинизму. – Что я ему, кум или сват? Если как следует провентилировать этот вопрос, то выясняется, что я совершенно не знал покойника. Что мне о нём было известно? Ничего кроме того, что он был лысый, и более ровно ничего.

– Далее, товарищи! – бормотал Иван, – почему я, собственно, взбесился на этого загадочного консультанта на Патриарших, мистика с пустым глазом? К чему вся эта петрушка в ресторане?

– Но, но, но, – вдруг сказал где-то прежний Иван новому Ивану, – а про постное-то масло он знал!

– Об чём, товарищ, разговор? – отвечал новый Иван прежнему, – знать заранее про смерть ещё не значит эту смерть причинить! А вот, что самое главное, так это, конечно, Пилат, и Пилата-то я и проморгал! Вместо того чтобы устраивать дикую бузу с криками на Прудах, лучше было бы расспросить досконально про Пилата! А теперь дудки! А я чепухой занялся – важное кушанье, в самом деле, редактор под трамвай попал!

Подремав ещё немного, Иван новый ехидно спросил у старого Ивана:

– Так кто же я такой в этом случае?

– Дурак! – отчётливо сказал бас, не принадлежащий ни одному из Иванов. Иван, почему-то приятно изумившись слову «дурак» и даже хихикнув, открыл глаза, но увидел, что в комнате никого нет, и опять задремал, причём ему показалось, что пальма качает шапкой за решёткой. Иван всмотрелся и разглядел за решёткой человеческую фигуру, поднялся без испуга и слышал, как фигура, погрозив ему пальцем сквозь решётку, прошептала:

– Тсс!

Белая магия и её разоблачение {167}

Высоко приподнятая над партером сцена «Кабаре» была освещена прожекторами так ярко, что казалось, будто на ней солнечный день.

И на эту сцену маленький человек в дырявом котелке, с грушевидным малиновым носом, в клетчатых штанишках и лакированных ботинках, выехал на двухколесном велосипеде. Выкатившись, он издал победный крик, отчего его велосипед поднялся на дыбы. Проехавшись на заднем колесе, человечек перевернулся кверху ногами, на ходу отвинтил заднее колесо и поехал на одном переднем, вертя педали руками. Громадный зал «Кабаре» рассмеялся, и аплодисмент прокатился сверху вниз.

Тут под звуки меланхолического вальса из кулисы выехала толстая блондинка в юбочке, усеянной звёздами, на сиденье на конце высочайшей тонкой мачты, под которой имелось только одно маленькое колесо. И блондинка заездила по сцене. Встречаясь с ней, человечек издавал приветственные крики и ногой снимал котелок. Затем выехал молодой человек с необыкновенно развитыми мускулами под красным трико и тоже на высокой мачте и тоже заездил по сцене, но не сидя в сиденье, а стоя в нём на руках. И, наконец, малютка со старческим лицом, на крошечной двуколеске, и зашнырял деловито между взрослыми, вызывая раскаты смеха и хлопки.

В заключение вся компания под тревожную дробь барабана подкатилась к самому краю сцены, и в первых рядах испуганно шарахнулись, потому что публике показалось, что компания со своими машинами грохнется в оркестр. Но велосипедисты остановились как раз тогда, когда колёса уже должны были соскользнуть на головы джазбандистам, и с громким воплем соскочили с машин, причём блондинка послала воздушный поцелуй публике. Грохот нескольких тысяч рук потряс здание до купола, занавес пошёл и скрыл велосипедистов, зелёные огни в проходах угасли, меж трапециями, как солнца, вспыхнули белые шары. Наступил антракт.

Единственным человеком, которого ни в какой мере не интересовали подвиги велосипедной семьи Рибби, выписанной из Вены, был Григорий Максимович Римский.

Григорий Максимович сидел у себя в кабинете, и если бы кто-либо увидел его в этот момент, поразился бы до глубины души. Никто в Москве никогда не видел Римского расстроенным, а сейчас на Григории Максимовиче буквально не было лица.

Дело в том, что не только Стёпа не дал больше ничего знать о себе и не явился, но пропал и совершенно бесследно Варенуха.

Что думал о Стёпе Римский, мы не знаем, но известно, что он думал о Варенухе, и, увы, это было до того неприятно, что Римский сидел бледный и одинокий и по лицу его проходила то и дело судорога.

Когда человек уходит и пропадает, не трудно догадаться, что случилось с ним, и Римский, кусая тонкие губы, бормотал только одно: «Но за что?»

Ему почему-то до ужаса не хотелось звонить по поводу Варенухи, но он всё-таки принудил себя и снял трубку. Однако оказалось, что телефон испортился. Вызванный звонком курьер доложил, что испортились все телефоны в «Кабаре». Это, казалось бы, совершенно неудивительное событие почему-то окончательно потрясло Римского, и в глазах у него появилось выражение затравленности.

Когда до слуха финдиректора глухо донёсся финальный марш велосипедистов, вошёл курьер и доложил, что «они прибыли».

Замдиректора почему-то передёрнуло, и он пошёл за кулисы, чтобы принять гастролёра.

В уборную, где поместили иностранного артиста, под разными предлогами заглядывали разные лица. В душном коридоре, где уже начали трещать сигнальные звонки, шныряли фокусники в халатах с веерами, конькобежец в белой вязанке, прошёл какой-то бледный в смокинге, бритый, мелькали пожарные.

Прибывшая знаменитость поразила всех, во-первых, своим невиданным по покрою и добротности материала фраком, во-вторых, тем, что был в чёрной маске, и, в-третьих, своими спутниками. Их было двое: один длинный, тонкий, в клетчатых брючонках и в треснувшем пенсне. Короче говоря, тот самый Коровьев,

Вы читаете Великий канцлер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату