Луи Буссенар
Первые эполеты
Близился к концу страшный 1870 год[1]. Париж задыхался во все туже сжимавшемся огненном кольце. Столь ожидаемый германским канцлером «психологический момент» кампании, казалось, действительно наступил. Ураган огня и стали каждую ночь обрушивался на город, довершая смертоносную работу голода и эпидемий.
Все дееспособное мужское население находилось в траншеях и казематах. Голодные и замерзшие, плотно прижавшись друг к другу, люди ожидали лучшего. Но наступал следующий день, такой же мрачный и безнадежный, как и предыдущий. Никогда еще эта неподвижность, столь несвойственная французскому темпераменту, не была такой мучительной. К физическим страданиям добавились муки бесплодных ожиданий. Даже самые решительные чувствовали, как гаснут их последние надежды.
И при таком бездействии — такие потери!
…Было только четыре часа утра. Еще три часа сплошной темноты до наступления нового, такого же угрюмого и бесконечного, но все равно вожделенного дня. Рядом с нами, в глубине траншеи, тянувшейся через весь Париж — от Аркея[2] до Сены, — неслышно передвигались неповоротливые в своих подбитых овчиной куртках морские пехотинцы. Мы же — отряд в двенадцать человек — разместились за тентом палатки, у маленького бездымного костра, в котором горели, потрескивая, тонкие веточки. Правда, существовала опасность подпалить подошвы сапог, но главным было не дать противнику засечь наше присутствие на расстоянии всего восьмисот метров.
Время от времени темноту ночи освещала зловещая вспышка, пронзительный свист прорезал морозный воздух, и раздавался взрыв. Немцы не спали, и нам приходилось бодрствовать. Не позволял сомкнуть веки и свирепствовавший северный ветер.
Уже были рассказаны все истории и анекдоты, беседа не клеилась.
— Господа, — произнес капитан Арно, — позвольте напомнить: до рассвета еще три часа и время это самое опасное. От такого холода способны окоченеть и белые медведи. Давайте как-то противиться стуже.
— Да, надо что-то делать, — согласились все. — Расскажите какую-либо историю, капитан.
— Охотно, — не стал возражать Арно. — Если позволите, я поведаю вам некоторые, на мой взгляд, необычные эпизоды из своей военной жизни. Думаю, воспоминания о временах далеких и счастливых заинтересуют вас, да и проклятые долгие часы ожидания протекут быстрее.
Говоривший был человеком высокого роста, с бледным, энергичным лицом и изысканными манерами, — короче, образец настоящего офицера и джентльмена. И хотя уже лет десять, как капитан оставил военную службу, мундир изящно облегал его стройный торс, впрочем, так же непринужденно этот господин чувствовал бы себя и во фраке на официальном приеме.
Несмотря на свои сорок лет, он держал высоко и гордо прекрасной формы голову с привлекательными чертами лица — высоким лбом, темно-синими улыбчивыми глазами и чувственным ртом. Лишь несколько седых волос, пробивавшихся сквозь черноту бороды, да две глубокие морщины, идущие от крыльев носа к уголкам губ, говорили о бурной молодости нашего старшего друга столь романтической внешности.
Хотя история его прежней жизни была малоизвестна, мы смутно догадывались, что господин Арно мог легко просадить миллион в возрасте, когда другие не рискуют задолжать портному несколько луидоров[3]. Пережив череду взлетов и падений, он получил наследство дядюшки, богатого банкира, и стал его успешно проматывать, пока, наконец, откликнувшись на призыв «родина в опасности», не надел военную форму.
Между делом Арно, подобно Атосу из «Трех мушкетеров», переживая трагедию неразделенной любви, попытался найти забвение в вине, но, как и у легендарного персонажа Дюма, чрезмерные дозы алкоголя сделали его лишь еще более сердечным и кротким.
Для нас капитан Арно был старшим братом, любимым и уважаемым более всего за безумную храбрость.
— Итак, господа, — сказал он без предисловий, зажигая сигару, — я начинаю.
Это случилось в начале Крымской кампании[4]. Наши драгуны[5] стояли лагерем возле Константинополя.
Командир дивизии поручил мне, в ту пору сержанту, защиту солдата, который попал под военный трибунал за убийство. Это был рабочий хозяйственного взвода, сапожник по профессии, а жертва — капрал. Будучи оба навеселе, они повздорили, и мой подзащитный, доведенный до крайности беспочвенными упреками и обвинениями начальника, схватил сапожный нож и с размаху вонзил его в живот обидчика. Тяжелая рана не оставляла никаких надежд на спасение несчастного, и через несколько часов ужасных страданий тот скончался.
Всем известна непререкаемость и суровая строгость военного кодекса.
Призвав на помощь все свое красноречие, я пытался доказать судьям, что преступление совершено без злого умысла, надеясь добиться от суда признания за моим подзащитным «смягчающих обстоятельств». Все было напрасно. Трибунал вынес смертный приговор.
В момент, когда секретарь заканчивал чтение судебного решения, в зале вдруг раздался странный звук, похожий на звон разбившегося стекла. Показалось, что пол слегка покачнулся и стены зашатались. Вздрогнули, издавая металлический перезвон, многочисленные образцы оружия, украшавшие стены большого зала совета. И сразу же этот жалобный стальной перезвон сменился оглушительным треском. Кривые турецкие сабли, ятаганы[6], восточные кинжалы, топорики и другое оружие в беспорядке падали на каменные плиты и, отскакивая, высекали снопы искр.
Снаружи творилось нечто невообразимое. С земли к небу подобно смертоносному самуму[7] — песчаной бури пустыни, медленно поднимались столбы густой пыли. Вместо солнца на небе пылал красноватый металлический диск, и его зловещие лучи окрашивали слепящее глаза облако.
Это было страшное землетрясение 1854 года, которое разрушило Константинополь и смело с лица земли Брусс на азиатском берегу Турции.
Пораженный словно молнией смертным приговором, осужденный продолжал неподвижно стоять среди этого хаоса. Да и куда убежишь? Некоторые из членов суда стремительно бросились из зала, остальные остались на местах.
Я вылетел из здания сразу же и помчался куда глаза глядят.
Вокруг Константинополя хорошо сохранился двойной пояс высоких стен, украшенных башнями, воздвигнутыми еще при великом Константине[8]. За стенами находилось кладбище, а грязный пустырь, перед которым я остановился, занимал участок приблизительно в восемьсот метров между кладбищем и группой строений, где квартировала дивизия. Это место с внушительного вида прямоугольными зданиями, издавна служившими казармами для турецких воинов, именовалось Дауд- паша.
Землю продолжало трясти. Я уперся ногами в почву, вдруг взгляд нечаянно упал на высокий минарет[9], он — о ужас! — начал слегка раскачиваться, а затем оседать, поднимая в небо, подобно смерчу, столб белой пыли; одновременно с самого верха упало несколько крупных камней, огромная трещина пробежала по зданию сверху донизу, и с оглушительным грохотом оно рухнуло. Все длилось не более двух секунд.
Через пустырь протекал ручей, куда стекались зловонные нечистоты со всего Стамбула. Часть обломков легла поперек ручья, почва сразу же вздулась, и клоака затопила окрестности.
Подземные толчки возобновились с новой силой. За время страшного природного катаклизма было уничтожено восемьсот построек, двадцать тысяч человек погибли под их развалинами или сгорели в огне пожаров.
Долг, однако, призывал меня вернуться в здание трибунала, чудом оставшееся целым. В зале члены суда склонились над телом своего товарища, погибшего под развалинами.
Приговоренный уже взял себя в руки и держался прекрасно. Да, он был виноват, но он не был