– И ходит, и ходит… (Только лицо у нее ничуть не сердитое). Надо же, немец – а тоже…
И ничего больше не говорила.
А потом, месяца за три до освобождения, Хуберт меня форменным образом спас. От Пауля.
Понимаете, я в пятнадцать лет уже была такая… Ну, все при мне. Парни уже начинали
Он был шофер, на легковушке, возил какого-то офицера. У
Он был молодой – я не офицера имею в виду, а Пауля. Лет двадцать с чем-то. И, если честно, очень даже симпатичный – чернявый, усики аккуратненькие, тонюсенькие, как у грузина в «Свинарке и пастухе», всегда наодеколоненный, сапоги начищены, аккуратненький, ухмыляется и зубы так и сверкают…
Нет, как парень он был очень симпатичный. Но я тогда об
Но вот… Были ведь еще и партизаны. А прослыть «немецкой курвой» – это, знаете ли… Чревато. Случалось, убивали. Да-да, вот таких вот девушек, и вовсе не проституток, не шлюх. Сложное было время, тяжелое. Оступись на одной тропинке – немцы повесят, сделай что-то не так – партизаны могут застрелить. Тем, кто на войне или в партизанах был, честное слово, гораздо легче – у них было свое
С какого-то момента Пауль меня высмотрел и проходу не давал. Хоть плачь. Нельзя же все время сидеть дома или в погребе. А не успеешь на улицу выйти…
Он караулил, точно. Полное впечатление. Его офицер разъезжал мало, днями напролет сидел в конторе с бумагами (он, переводя на наши мерки, был чем-то вроде директора МТС, одним из начальников над ремонтниками), а Пауль был сам по себе. Определенно караулил. Выйдешь из дома, пройдешь немного – и нате вам, за спиной тормоза визгнули. Высовывается Пауль и начинает
Нет, русского он не знал. То ли он был из польских немцев, из фольксдойчей, то ли просто долго служил в Польше – но вот польский знал очень хорошо. Так и чесал без запинки: паненка, естем сердечне зранионы…[16] Я его прекрасно понимала: откровенно говоря, белорусский и польский – почти тот же самый язык, только буквами мы пользуемся русскими, а поляки – латинскими…
Он ко мне подступал
Проходу от него не было, житья не стало. Знаете, что он скоро выкинул? Стал таскаться в гости. Вот именно, самым наглым образом вваливаться в дом. И еще гостинцы носил, прохвост! Шоколадку, консервы…
Ага! Я с ним прошлась пару раз, чтобы только отвязаться. Какие там стихи – тащит куда-нибудь в укромное местечко, лапает, твердит со своей всегдашней улыбочкой, что научит меня любви по-европейски, раскрепощенной и пылкой… Еле вырвалась. Он ведь нисколечко не шутил, он себе всерьез такую задачу поставил… До чего дошло: он где-то подхватил парочку русских песен. Едет за мной по деревне на своем вездеходике и распевает во всю глотку: «Ты не плачь, Маруся, будешь ты моя…» Или запустит нашу же частушку, такую, что уши вянут…
В общем, обо мне пошли
В конце концов один – был там такой Богдан – начал средь бела дня зазывать меня к ним в казарму. Стоит, ухмыляется гнусненько, цедит сквозь зубы:
– Нехорошо, Надийка, нехорошо. С немцем, значит, можно кохаться, а с братом-славянином – гонор мешает? Ничего, дай срок… Я таких, с гонором, перевалял немало…
Положение наступило самое безвыходное. Хоть в петлю. Пауль не дает проходу, в деревне черт знает что болтают, полицаи начинают в стойку становиться… А я – девчонка девчонкой, обревелась… Ходила даже к бабе Марьяне, просила что-то нибудь
И однажды Пауль меня подловил там, где я и не ожидала. Был такой узенький проход – меж заброшенным польским костелом и лесочком на еврейском кладбище, тоже заброшенном. Как бы ямка или канава – с одной стороны высоченный фундамент костела, с другой навалены старые еврейские надгробные плиты, уже стершиеся…
Он вынырнул, как чертик из коробочки. Чуть подвыпивши. Сходу прижал меня к фундаменту, к камням. И