– Понимаешь, думал по заднему, а когда передний дал очередь, решил: нет! Гад, такой трескотни натворил, уже думал, голову продырявит. Ну, я ему и звезданул в лобатину.
– Черт, а мне под самый ствол разрывную всадил, чуть глаза не выбило, – говорил Карпенко, вытирая рукавом грязное лицо. – Ну, теперь утихомирились.
– А я мотоцикл подбил, – вставил Овсеев. – Вон тот, что в канаву свалился. Моя работа.
Они, конечно, прихвастывали, счастливо радуясь первой победе, каждый был полон собственных впечатлений, и никто не оглянулся назад, где возле угла сторожки стоял со своей драгункой до робости стеснительный Глечик. Неизвестно, как выдержал он это свое первое боевое крещение, но теперь в его мальчишеских глазах светились восторг и восхищение.
Старшина Карпенко, однако, недолго радовался. Он вдруг вспомнил Фишера, несомненно, погибшего на своем посту, и выражение озабоченности тронуло его грубое лицо.
– Смотри ты, а ученый-то выстоял. Не струсил, – произнес старшина.
Свист и Овсеев посмотрели туда, где чуть заметным пятном выделялся в стерне окопчик Фишера. Они не сказали ничего, только сдержанная печаль мелькнула в их взглядах.
– Я на него не надеялся, – задумчиво продолжал Карпенко. – А он молодец, смотри ты…
Но короткая радость-возбуждение быстро прошла, люди отдались новым заботам о самом близком своем будущем. Старшина знал, что вскоре опять надо ожидать немцев, да с еще большими силами, чем эти, которые были, видно, разведкой. Он приказал Свисту, Овсееву и Глечику подготовиться и стал набивать патронами два пустых магазина. Свист и Овсеев отошли в свои ячейки, а Карпенко, прислонившись спиной к стене траншеи, защелкал в диске патронами.
Как-то немного не по себе было командиру оттого, что давеча накричал он на Фишера, что вообще не раз пренебрегал этим бойцом, возможно, даже оскорблял его. Теперь старшина никак не мог понять, как этот интеллигент-книжник отважился на такой поступок. Бесспорно, в характере его было что-то трудно постижимое, и Карпенко, всю жизнь уважавший людей простых, понятных и решительных, как он сам, теперь впервые усомнился в своей правоте. Впервые, может быть, почувствовал он, что есть еще какая-то неизвестная ему сила, кроме силы мышц и внешней показной решительности.
– Но где же этот Пшеничный? Неужто сбежал? – сам у себя спросил он и покачал головой, подумав, что и тут проворонил – недосмотрел в человеке главного.
16
Алику Овсееву готовиться к новому бою, собственно, было нечего: патронов хватало, винтовка в исправности, окоп довольно глубокий. Боец, расстегнув крючки шинели, навалился грудью на бруствер и стал посматривать на дорогу.
Каких-нибудь полчаса назад в грохоте короткого боя никто не заметил, что после первой очереди из транспортера Овсеев нырнул за бруствер и, как мышь, затаился в траншее. Он совсем не видел дороги, по которой ехали немцы, и не стрелял, только повернул голову, чтобы видеть Карпенко. Пока не прекратилась стрельба, Овсеев мучительно переживал, не переставая упрекать себя, что не сбежал ночью, когда стоял часовым, не удрал за лес, где можно было бы присоединиться к какому-нибудь подразделению и обхитрить смерть. Он уже догадался, что Пшеничный исчез совсем. Ему было обидно за свою недавнюю нерешительность, и вот теперь придется расплачиваться жизнью. Против возможной и даже неизбежной, к тому же бессмысленной, как считал Овсеев, смерти отчаянно протестовало все его тело, весь его напористый дух. Каждая клеточка напряглась, словно натянутая струна, и жаждала одного – жить.
Но прошло некоторое время, а гибели все не было, да и особого страха – тоже. Выстрелы с дороги стихли, только рядом грохало ПТР и тарахтел пулемет старшины. Овсеев осторожно выглянул из траншеи.
То, что он увидел на дороге, сразу отрезвило его. Исчезло мучительное ожидание конца. Боец схватил винтовку и начал стрелять. Он бил по немцам, удиравшим канавой. Вскоре ему даже показалось, что один из них упал, настигнутый его пулей. Это, оказывается, даже приятно – бороться и побеждать. И хотя Овсеев знал другое, давно уже определил свое отношение к этой борьбе, теперь что-то в ней невольно захватило его. Бой кончился быстро, и он в избытке чувств даже пожалел, что так мало досталось ему победной радости.
Чем больше проходило времени, тем настойчивее одолевали Овсеева другие мысли. Теперь он считал, что хорошо сделал, оставшись здесь, не поддавшись слабости и страху, что теперь и он может не только гордиться, но и испить сладость никогда еще не испытанного им приятного чувства победителя. Мысли плыли дальше, и Алик представлял уже, что, если им посчастливится выбраться отсюда живыми, их, вероятно, представят к награде, тогда и грудь Овсеева украсит медаль или орден – это было необычайно заманчиво.
Так в раздумьях шло время, а вокруг все еще было тихо. Где-то за поредевшими, прорванными до небесной синевы облаками пророкотали и ушли самолеты. Откуда-то донеслись глухие разрывы бомб. День снова обещал быть ветреным, по-осеннему ненастным и студеным, но теперь капризы погоды отступили для них на второй план.
Свист все никак не мог справиться со своим радостным оживлением. Не остерегаясь, он вылез из грязной траншеи и в незастегнутой шинели с поднятым воротом уселся на тыльном бруствере. Правда, сейчас можно было и не остерегаться, потому что дорога и поле впереди были пусты. Транспортер догорал, подставив ветру закопченный железный бок. Рядом валялись подбитые мотоциклы. Свист, посматривая туда и сосредоточенно о чем-то думая, не выдержал:
– Командир, – позвал он Карпенко, очищавшего лопаткой свою ячейку от грязи, – давай слетаю на минутку. А?
Карпенко выпрямился, глянул в поле, поморщился: видно было, он не одобрял намерения Свиста, но и отказать ему не хотел.
– А, командир? – не отставал бронебойщик. – Может, из жратвы найдется что? А то уже мыши крохи подобрали, ярина зеленая.
Карпенко помолчал, еще осмотрелся, нехотя согласился:
– Ладно, иди. Только смотри, кабы какой недобитый фриц не подстрелил.
– О, мы его быстренько прикокнем, – обрадовался бронебойщик и перепрыгнул траншею. – Овсеев, айда со мной.
– Нет уж. Спасибо.
– Отважен кролик, сидя под печкой, – пренебрежительно сказал Свист и позвал Глечика: – Айда, салажонок!
Глечик растерялся, не зная, как поступить. Ему очень хотелось посмотреть на совершенное ими, но боязно было вылезать из траншеи туда, где еще недавно лютовала смерть. Отказаться он все же не смог, тем более что Свист уже пренебрежительно бросил:
– Что, трусишь? Пошли.
Глечик взял винтовку и вылез в свободный, просторный и в то же время опасный мир. Они перешли железную дорогу и направились по дороге к ложбине.
Глечику как-то не по себе стало тут, на просторе, все тянуло отстать от Свиста, спрятаться за его спину, думалось, что вот-вот от тех вражьих машин раздастся очередь – и боль пронижет тело. Однако там пока что не видно было никого, и молодой боец сдерживался, преодолевая страх, и шагал рядом с товарищем. Так они перешли мостик. Никто не стрелял в них, и Глечик понемногу успокоился. Свист же довольно решительно, с засунутой за ремень гранатой подошел к стоявшему на дороге транспортеру, обошел его, заглянул в открытую сзади дверцу. Живых тут не было никого. Поодаль лицом в грязь уткнулся убитый немец, рядом с ним в канаве лежал второй. Воняло жженой резиной, тлеющим тряпьем и краской. Не видя опасности, Глечик тоже подошел к машине.
Осмотрев все снаружи, Свист схватился за дверцу и прыгнул внутрь транспортера. Глечик, выставив вперед винтовку, полез было следом, но тут же отпрянул: на черном клеенчатом сиденье, откинув голову и свесив вниз неподвижную руку, лежал гитлеровец. Преодолев первый испуг, боец с любопытством, смешанным со страхом, стал всматриваться в его бескровное белобрысое лицо, будто стараясь увидеть на нем разгадку той воинственной алчности, которую несла в Россию многомиллионная армия этих чужаков. Но лицо выглядело обычным, худощавым, небритым, и ни следа боли, ни какого-нибудь другого из прежних чувств на нем уже не было. Свист же, безразличный к убитому, бесцеремонно переступил через него и,