знал), взорвал пороховые склады и спалил завод. Тут за дело взялся советский граф Алексей Толстой, к главе которого понадобилось специальное предисловие: редакция уверяла читателей, что все узлы будут распутаны. Толстой – истинный профессионал, мастер туго закрученного сюжета – мигом смекнул, что главный интерес в романе представляют бабочки и роковая красавица: красавице он мигом придал биографию в духе своей Зои Монроз, а бабочек объявил истинными виновницами пожаров, потому что они в полете что-то такое делают с водородом; и тут-то бы и наметиться если не развязке, то хоть выходу… но дальше за дело взялись Серапионы – Слонимский и Зощенко; нешто они могли упустить такую возможность?! Слонимский поджег сумасшедший дом, при пожаре которого мстительно расправился с пролетарием Ваней Фомичевым, а Зощенко сосредоточился на быте городских мещан и привнес в текст родную свою стихию их выморочной речи: «Ну, хорошо, ну, химическая бабочка. Но опять-таки – какая это химическая бабочка? Химическая бабочка не завсегда подает огонь. Может, при общем движении науки и техники какие-нибудь, может быть, профессора удумали какую-нибудь сложную материальную бабочку? Может быть, они удумали механическую бабочку, которая летит и вращается и искру из себя выпущает, потому что при ней, как бы сказать, зажигалка такая пристроена – искра и выпущается…»

Вера Инбер довершила дело, изобразив жизнь еврейской части города и введя парочку пионеров (она уже чувствовала себя в основном детской писательницей); беллетрист с характерной фамилией Огнев развил пионерскую тему, Каверин разоблачил Струка (не скажу как), историк Аросев сделал его и вовсе тайным агентом, а Ефиму Зозуле – фельетонисту, прозаику, в прошлом «сатириконцу» – досталось все это расхлебывать, ибо он писал предпоследнюю главу. Последнюю Кольцов приберег для себя.

Зозуля поступил совершенно в духе времени, одновременно этот дух и уловив, и спародировав. Он ввел в роман изобретателя Желатинова, который придумал не только универсальный огнетушитель, но и некий таинственный аппарат. Аппарат этот сокращал персонажей так же, как другой аппарат – бюрократический – сокращал сов-служащих. Зозуля прочитал предыдущие двадцать три главы и нашел, что в романе полно лишних персонажей, которые бездействуют, вместо того чтобы активно расправляться со злом. Он сократил всю пожарную команду Златогорска, от которой все равно не было никакого толка. Он убрал роковую женщину, потому что ей абсолютно не находилось места в социалистической действительности. Журналиста он тоже сократил, поскольку он только ахал, охал и ничего не понимал, как почти всякий нормальный журналист во времена большого исторического перелома. Под конец он убрал следователя, потому что тот плохо расследовал, и передал сокращенный, очищенный от всего лишнего роман своему непосредственному начальнику.

Кольцов был писатель неважный – так мне кажется. Юмор его был многословен и весьма натужлив, фельетонен в худшем смысле слова. Последняя глава – «Прибыли и убытки» – его лихорадочная попытка спасти действие, которое и так уж разъехалось, ибо каждый писатель – по определению кустарь-одиночка – тянет одеяло на себя, а потому роман строился по принципу «Кто в лес, кто по дрова». Но из ситуации с поджогами Кольцов вышел-таки с истинно постмодернистским изяществом, подробно и остроумно разобрав предыдущие главы, а заодно подведя итог всей затее.

По его замыслу, в редакцию обратились взволнованные жители Златогорска. Они устали от революционных потрясений, а теперь и от беспрерывных пожаров. Город-то у Грина был задуман как маленький, а в каждой новой главе выгорало по целому кварталу: если Златогорск еще не полностью сметен с лица земли – стало быть, город был крупный, губернский, да еще и с портом, который ни с того ни с сего присобачил к нему Новиков-Прибой. Жалобы обывателей разозлили Кольцова: какого вам покоя, спрашивает он, какого мира? Вы что, газет не читаете, так вас растак?! Вон сколько вредительских поджогов на территории СССР, вон сколько шпионов и тайных агентов к нам лезет, вон как злобствует недобитая контра! Неужели вы сами не видите, что все горит?!

И оно таки да, горело. Кто поджег – осталось тайной, но у Кольцова получалось, что сама действительность подожгла. Замечательный и пророческий, если вдуматься, выход из путаного сюжета: только Стругацкие впоследствии, в повести «За миллиард лет до конца света», нащупали столь же изящный вариант. Кто убивает, поджигает, грабит нескольких талантливых ученых? Да никто, мироздание. Чтобы они не докопались до его тайн. Кто поджигает тихий город Златогорск, уничтожая наиболее уязвимых его персонажей – воровку- проститутку умного следователя, деклассированного и безобидного мечтателя Кулакова? Никто, исторический процесс. Кто выживает? Таинственные персонажи без лица (вроде Куковерова), сознательные рабочие (вроде Клима), глупые следователи и мелкие жулики. То есть те, кто бессмертен при любых исторических поворотах.

Так двадцать пять писателей бессознательно, коллективным разумом, поставили абсолютно точный диагноз эпохе, сократив всех обреченных персонажей, явив граду и миру всех выживающих, а заодно и сформулировав прогноз, в котором Кольцов, как ни странно, абсолютно не ошибся: «Продолжение событий – читайте в газетах, ищите в жизни! Не спите! «Большие пожары» позади, великие – впереди».

Все. Конец. Перепечатка воспрещается.

И общее ощущение непрекращающегося пожара, тлеющего то тут, то там и внезапно вымахивающего над городом в виде огненного столба, победило всю бодряческую радость, которой так и светятся страницы «Огонька» 1927 года. При всех своих различиях писатели все-таки сходны исключительным своим чутьем, без которого не бывает прозаика, и потому все они очень точно выдержали цветовую гамму своего сочинения: начиная с красного и золотистого, заданных еще у Грина – красный перец, красный закат, желто-красная бабочка,- каждый добавлял свои оттенки золотистого, огнистого, рыжего, но главное – красного.

Вообще, конечно, огоньковский опыт нагляднейшим образом доказал, что впрягать писателей в коллективное дело – затея совершенно безнадежная. Будущий Союз писателей и коллективные книжки про Беломорканал, про заводы и фабрики – все это подтвердило нехитрую мысль о том, что настоящая интеллектуальная работа делается в одиночку. Но сам по себе эксперимент и ныне представляется мне очень забавным: а что, если бы собрать нынешних да и задать им написать роман? Завязку, естественно, попросить у Пелевина. Петрушевская наделит всех героев геморроем, колитом и беременными пятнадцатилетними дочерьми с огромными глазами и пересохшими губами. Сорокин пустит половину героев под нож, а других заставит сожрать получившийся фарш. Лимонов придумал бы нам классную девочку-сучку с винтовкой и лимонкой, Арбитман-Гурский приволок бы следователя-еврея с манерой многословно острить, Вячеслав Рыбаков подвел бы под все это дело социологическую базу, Александр Кабаков отправил бы героев в политкорректное будущее, а Токарева в конце всех их переженила бы к общему удовольствию. Причем детективная интрига, в чем я абсолютно убежден, лопнула бы точно так же, как и в «Больших пожарах», потому что несколько умных людей, собравшись вместе, всегда затрудняются с определением общего виновника. Трудно это им дается.

Одно плохо: в таком романе – в отличие от «Больших пожаров» – почти наверняка будет изображена лишь очень незначительная часть общества. Узенькая такая прослойка. О жизни пролетариата у нас нынче никто не пишет, да и с крестьянством напряги. Так и варились бы в своей тусовочно-клубной среде, изредка разбавляя повествование жалобами интеллигенции и перестрелками бандитов. Так что вряд ли я стал бы читать такой роман.

Кольцова и Бабеля расстреляли, Зощенко замучили, так что он незадолго до смерти на вопрос Чуковского, не пишет ли он новых сочинений, ответил медлительно: «Мои сочинения? Я и не помню, какие были мои сочинения». Леонов пережил всех и умер в 1994 году, через три месяца после публикации своего главного двухтомного романа «Пирамида». Каверин стал хорошим советским писателем, автором гениальных сказок. Алексей Толстой умер классиком. Грин в 1932 году умер от рака и истощения в Старом Крыму. Федин умер функционером писательского союза, утратившим всякие способности к литературе и всякое сочувствие к бунтарям. Роман «Большие пожары» ни разу не издавался. Великие пожары ждать себя не заставили.

Новый роман, если будут желающие откликнуться из числа современных русских писателей, я назвал бы «Большое болото».

2003 год

Дмитрий Быков

Ленин и Блок

из цикла «Типология»

Я не первый, кто ставит их рядом. В проскрипционных списках работы Савинкова и Мережковских фамилия Блока стояла непосредственно после ленинской. Оба подлежали немедленному аресту в случае антибольшевистского переворота. Тут есть логика – оба, бесспорно, первенствовали, каждый в своей области. Современники этого первенства не оспаривали – словно кумир в подчеркнутом одиночестве занимал первое место, а прочие начинались сразу с одиннадцатого, как Тарковский говаривал о Бахе. Эта бесспорность тем более удивительна, что времена-то были отнюдь не безрыбные – и Ленин, и Блок действовали в блестящем окружении, на фоне сотен политических и поэтических титанов. Но отчего-то именно их авторитет незыблем – и дело тут, конечно, не только в масштабе дарования, но прежде всего в способности обоих быть (или осознаваться) своими, близкими: быть тем, что называется «выразитель заветных чаяний». К Блоку вполне приложима пастернаковская формулировка: «Он был их звуковым лицом». Чьим – «их»? Не принципиально: десятых годов. Миллионов современников и соотечественников. Блок и Ленин – каждый по-своему – были предельным выражением некоей тенденции, и тенденция – при всем различии областей, в которых они действовали,- была общая. Я назвал бы ее эсхатологической, гибельной. Гибель предчувствовали все, включая самых тупых (они-то обычно наиболее чутки, ум не мешает),- но только Ленин и Блок сумели использовать ее максимально эффективно: Блок сделал из нее лучшую поэзию, Ленин – лучшую политику.

У Надежды Мандельштам есть ссылка на ленинскую цитату, которую я нигде не могу обнаружить. Во «Второй книге» она упоминает российского «философа с неумеренно гениальными прозрениями», доказавшего абсолютность классового подхода: думаю, тут нет сомнений, кто имеется в виду. Этот философ считал, пишет она, что эсхатологические предчувствия – участь погибающих классов. Мысль ясная, по-ленински наглядная и плоская (сходные сентенции есть в работе «О значении воинствующего материализма» 1922 года),- с ее помощью легко отмахнуться от чужих гибельных предчувствий, и именно ею Надежда Мандельштам заслоняется от апокалиптических видений: «Может быть,- пишет она,- это не эпоха виновата, а моя личная обреченность». Но утешение это ложное, картонная преграда на пути всесметающей лавины, если суждено погибнуть целым классам, ни в чем не виноватым, потому что все действительное разумно,- все явно катится куда-то не туда.

Как-то я спросил у Новеллы Матвеевой: «Способны ли вы объективно относиться к тем, кто вас недолюбливает, а то и прямо ненавидит?» – «В молодости пыталась,- ответила она,- но потом я задала себе вопрос: с чего бы им меня ненавидеть – ведь ничего ужасного я, кажется, не делаю? И я перестала относиться к ним объективно, потому что они того не заслуживали». Так и здесь: если у представителей целого класса, пусть самого имущего, растленного и изнеженного, появляется сознание обреченности, раз миллионы непохожих людей, объединенных по сомнительному признаку, обречены,- стало быть, катастрофа вселенского масштаба действительно близка.

Ленин и Блок, безусловно, принадлежали к этому обреченному классу и несли в себе все черты вырождения российского дворянства. Они по-разному интерпретировали сигналы, которые с одинаковой чуткостью улавливали,- но выводы делали схожие: гибель близка, она заслужена, ее надо приветствовать. «Более, чем когда-нибудь, я вижу, что ничего из жизни современной я до смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только отвращение. Переделать уже ничего нельзя – не переделает никакая революция»,- под этими блоковскими словами (письмо матери из Милана, июнь 1909) Ленин подписался бы охотно – сделав исключение разве что для «революции»; конечно, Блок в своем отрицании был радикальней, но ведь и он в 1918 году, счастливейшем для обоих, поверил, что явится «нечто новое, равно не похожее на строительство и разрушение» (из письма к Маяковскому).

У них много общего – даже и биографически: дурная наследственность со стороны отца (Ульянов унаследовал атеросклероз и мигрени, Блок – приступы безумия), нежная привязанность к матери, ранний и страстный интерес к литературе, первоначальный выбор профессии, от которой оба отказались (и Ленин, и Блок учились на юристов, но быстро охладели к праву как к явной и казуистической условности), германофильство (только Ленин боготворил Гегеля и Маркса, а Блок – Канта, но Гейне нравился обоим), странная и не особенно счастливая моногамия (у обоих случались бурные увлечения на стороне, но брак оставался священен). Боже упаси, я не провожу параллелей между Надеждой Константиновной и Любовью Дмитриевной – хорош был бы Ленин, сочиняющий о Прекрасной Даме,- но некий единый кодекс налицо. (Добавьте слухи о множестве ленинских связей с проститутками – такую версию тиражировал В.Тополянский, пытаясь обосновать ленинский сифилис.)

Кстати об этом сифилисе: о нем столько понаписано, в том числе и серьезными исследователями – А.Эткиндом, в частности,- что возражать трудно, хотя никаких клинических данных о блоковском сифилисе уж точно не сохранилось; главный аргумент – то, что его лечили ртутной мазью, но ртутной мазью кого только не лечили – от кожных высыпаний, от повышенной

Вы читаете На пустом месте
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату