Апфельбауме стояло прочно, и, несмотря на прощение Ильича (он умел прощать – то есть якобы забывать), Апфельбаум, став хозяином города, из кожи вон лез, чтобы выслужиться. С него запросто бы сталось разогнать демонстрацию. И Чарнолуский, чуть не скрипя зубами, спустился со своего четвертого на второй этаж Смольного, где сидел теперь глава городского совета.

Даже узнав каким-нибудь чудом о его будущей мученической судьбе, Чарнолуский все равно должен был бы признаться, что ничего не может сделать со своим отвращением к этому человеку. В нем было все, за что ненавидимо еврейское племя, – и ни одной черты, за которую оно ценимо даже противниками. В нем была иудейская трусость – без ума, настойчивость – без таланта, самолюбование – без страдания; он был уродлив уже сейчас – и страшно было подумать, каков будет в старости. Чутье на силу у него было безупречное: посновав между Ильичем и Бронштейном, он безошибочно выбрал Ильича. Он был из тех, кто идет в революцию с единственной надеждой взять реванш за бесчисленные унижения скудного детства и убогой юности; в нем и близко не было ничего поэтического. Чарнолуский никогда не мог понять, что заставило Ильича оставить город на такого человека; иногда, впрочем, мелькало у него юмористическое подозрение (как-никак он знал Ильичев юмор), что город в самом деле решено сдать немцам. Лучшего способа избавиться от Апфельбаума, отомстив ему за все, в природе не существовало.

– Гриша, – сказал Чарнолуский. – Тут намечается митинг один – так ты не реагируй пока, ладно?

– Профессоров своих покрываешь? – нехорошо посмотрел на него Апфельбаум.

– Там будут не только профессора. Там и мои художники, – не моргнув глазом, соврал Чарнолуский. – У них что-то вроде диспута, понимаешь? Не мешай.

– А если вооруженные люди? Если начнется стрельба? – юлил градоначальник.

– Ты отлично знаешь, что никакой стрельбы не будет. И потом, я пойду туда сам.

– Но учти, Александр: это последний раз! – погрозил пальцем Апфельбаум. – И под твою ответственность! Я все равно, конечно, пошлю своих людей…

– Да ради Бога, – сказал Чарнолуский.

«А все-таки неплохой я актер», – подумал он.

Хмелев не верил, что соберется хоть сорок человек – столько, сколько было в коммуне. Но двадцать девятого погода выдалась прекрасная, работы у большей части столичного населения по-прежнему не было, и на острова потянулись любопытные, да почти все жители улиц, выходящих на Невку, да мальчишки, да старушки – и к двенадцати часам дня на лужайке перед Елагиным дворцом, среди роскошного парка, разбитого когда-то к вящему удовольствию Екатерины Великой, стояла немаленькая толпа. Вероятно, Извольский тоже постарался – едва очистившаяся от снега подъездная дорожка ко дворцу и Елагин мост были запружены народом. Люди Извольского – все те же крепкие, немногословные, желтолицые и тем похожие на азиатов, – соорудили из досок трибуну, похожую на гроб (доски остались от разобранной еще в январе караульной будки). Покрасить ее не успели – не то она была бы похожа на гроб повапленный; впрочем, на некоторых досках сохранились черные и белые полосы – в старину красили крепко.

– Начну я, – тихо сказал Извольский. – Нужно с самого начала выйти на верный тон – а там посмотрим.

Он возлез на трибуну – невысокий, с длинной головой и коротким туловищем, с бородавкой на носу, оседланном вдобавок круглыми очками, – и понес такое, что даже готовый ко всему Хмелев в первый момент испугался.

– Господа! – кричал Извольский. – Сегодня, когда большевистская диктатура удушает все живое… на наших с вами глазах… уничтожается последний оплот свободной мысли! Не ограничившись закрытием лучших газет и убийством достойнейших слуг народа… наши доморощенные Мараты и Робеспьеры… удушают костлявой рукой голода заслуженных стариков, сливки петроградской профессуры! (Вообразив себе удушаемые сливки, Ловецкий не выдержал и хихикнул; прочие елагинцы, стоявшие позади трибуны, яростно на него зашикали). Это только начало – в самом скором времени арестованы будут все жители Петрограда, получившие высшее образование! (Эта была одна из его излюбленных баек, вроде обобществления жен. В толпе глухо зароптали, даром что высшего образования, судя по виду собравшихся, у большинства не было). Нас могут спросить – на что мы надеемся? Мы надеемся, что с подвига участников Елагинского общества, которое пытаются разогнать голодом и холодом, начнется духовное возрождение России! Эта горстка седых подвижников, эти борцы, закаленные в научных спорах, обремененные годами, согбенные скорбями… вот достойнейший пример для всех нас, трясущихся по своим щелям! Если сегодня мы не защитим наших ученых, завтра придут за каждым из нас! Помните величайший закон социального развития: если ты молчишь, когда ведут на казнь твоего брата, – завтра на казнь поведут тебя, и некому будет крикнуть «Долой»!

Весь этот бред был тем удивительнее, что большая часть обитателей и гостей Елагинской коммуны сроду не чувствовала себя подвижниками; сам Хмелев, хоть и находил некоторое удовольствие в новом статусе борца с большевизмом, никак не замахивался на столь масштабные цели, как восстание. Выстоять, доказать право независимой мысли на существование, не дать провести хамскую реформу с отменой орфографии – да; возможно, вернуть ять, возможно, спровоцировать большевиков на отказ от диктатуры и даже на созыв Учредительного собрания; но мысль о народном восстании и в голову ему не приходила, поскольку умом историка он прекрасно понимал, что ни одно народное возмущение еще не послужило торжеству разума и приличий. Ему даже показалось на миг, что Извольский, столько успевший наплести про Елагинскую коммуну, использует ее лишь как предлог для устройства собственных тайных дел – ничем иным объяснить его рвение он не мог; впрочем, объяснение пришло само собой.

– Я сам – профессорский внук! – голосил Извольский, с легкостью покрывая все пространство Елагина острова – Мой дед – профессор биологии Петербургского университета, и я знаю, скольким простым крестьянам, самородным талантам, бес-плат-но помогал мой дед подготовиться к поступлению! (Хмелев попытался припомнить биолога Извольского… или Изборского? Но он почти никого не знал на биологическом…) Новая власть согнала профессоров в заброшенное, холодное здание… кинула в лицо тухлую рыбу… заперла в резервации… а теперь пытается лишить и этого последнего прибежища! Какова же страна, позволяющая хамской власти так издеваться над почетной, заслуженной, беспомощной старостью!

– А ведь, чего доброго, нас теперь точно пересажают, – шепнул Хмелеву Казарин. – Помните, Николай Алексеич, у Тэффи рассказ про модного адвоката? Так защищал, что вместо штрафа повешение присудили!

– Так вас никто не держит, Вячеслав Андреевич, – спокойно отвечал Хмелев. – Не поздно и уйти…

Казарин в ответ промолчал, справедливо заключив, что свободы мнений в осажденной крепости требовать не приходится. Алексеев одобрительно кивал, подняв воротник пальто. Ашхарумова слушала речь Извольского с непроницаемым лицом, по которому время от времени пробегала дрожь. Казарину казалось, что то была дрожь брезгливости, но Ашхарумова вся тряслась от еле сдерживаемого смеха.

Вы читаете Орфография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×