толку чуть…

– Это-то и ценно! – утешил Мироходов. – Наши ошибки будут историку дороже всех прозрений: как было, он и сам знает, а вот как думали…

– А вы где, Коля? – после первой спросил Ять.

– Я в Лазаревской больнице, провизором. Грамотных нет, а выписывать надо… Без русской грамоты можно, а рецепт да диагноз без латыни – никак; видите, вот и юридический мне пригодился…

– В Лазаревской? – переспросил Ять. – И что там?

– Душевнобольных выпустили, – уплетая грибной отвар, улыбнулся Коля.

– То есть… то есть как? – уставился на него Ять.

– Да очень просто. Пришел какой-то – мелкий, краснолицый. Назвался помощником комиссара здравоохранения. Предъявил мандат. Довольно, говорит, держать в застенках наших братьев. Конец принудительному лечению. Свобода – так для всех.

– И куда они делись?

– Да что вы так волнуетесь, Ять? Вы что, рассчитывали лечь туда?

– Говорите, Коля, черт бы вас побрал!

– Ничего страшного, будет вам! – Коля испугался, он никогда прежде не видел Ятя в таком волнении. – Стали выпускать, а они не идут. Все больше старики немощные. Мелкий этот говорит, что помещение нужно для раненых бойцов революции, а начальник отделения – Зудов, приват-доцент, тоже кремень, – уперся и отвечает: выгонять больных на улицу не дам! Тот – ах так! Тогда я к комиссару, еще куда-то… ногами затопал и убежал. Так и нет его до сих пор.

– То есть все по-прежнему?

– Да по-прежнему, Ять, успокойтесь. Что вы так за сумасшедших-то переживаете? Или сюжет понравился?

– Сюжет, – с облегчением повторил Ять, – сюжет…

6

Не было человека, которому Ять рассказал бы правду о своем сюжете, потому что в психиатрическом отделении Лазаревской больницы вот уже восемь лет находилась его мать, безнадежная пациентка приват-доцента Зудова, – а это факт не из тех, в которых признаются. Он потому и не скопил сколько-нибудь значительных средств, что львиная доля всех его заработков уходила на содержание матери на полном пансионе: забрать ее домой и обеспечить уход он не мог, она нуждалась в круглосуточном присмотре и давно никого не узнавала. Он был единственным, кто еще мог вызвать у нее подобие осмысленной эмоции – но при виде его она всегда только плакала, словно знала нечто, о чем не догадывались прочие, и в первую очередь он сам.

…Болезнь ее была странного свойства – как объяснило седоусое немецкое светило, во время краткой гастроли освидетельствовавшее русских больных с новейшей европейской точки зрения, что-то случилось с височными долями, отвечающими будто бы за чувство времени. Для матери Ятя не существовало ни завтра, ни вчера. Каждый день она начисто забывала все, что делалось накануне. Ятю в ее воображении всегда было двадцать пять, он работал еще в «Глашатае», отец по обыкновению был в конторе, сама же она изо дня в день переводила один и тот же немецкий отрывок, который Ять выучил наизусть. Он не жил дома с двадцати, с тех самых пор, как начал зарабатывать достаточно, чтобы снять квартиру; неладное заметила прислуга. Ять долго не мог смириться с тем, что безумие бесповоротно. В душе он и теперь верил, что мать не безумна – нужно лишь столкнуть ее с точки, на которой застряло сознание; однако прошло десять лет, и ни война, ни революция, ни убийство Кошкарева и Шергина в соседнем корпусе, ни отсутствие электричества ничего не изменило в ее положении. Он был убежден, что и на руинах Лазаревской больницы – если бы, упаси Господь, ее разрушили погромщики – она встретила бы его расспросами о «Глашатае» и сетованиями на то, что отец работает слишком много; в этом безумии был героизм, высшее презрение к условиям быта – и в этом смысле он был истинным ее сыном.

Теперь он быстро шел к Лазаревской, не встречая по пути ни одного извозчика; нес банку французского яблочного повидла, которую Клингенмайер, не слушая возражений, вытащил из запасов и всучил ему. Охрану, выставленную у ворот больницы после убийства Кошкарева и Шергина, сняли неделю спустя: проход на территорию был снова свободен. В парке, пошатываясь от слабости, бродило несколько больных в линялых коричневых халатах; флигель душевнобольных – в глубине парка, темно-бурый, под восьмым номером, – хорошо был виден: обычно его скрывала листва. Старенькая сиделка Анна Ильинична укоризненно покачала головой – Ятя давно не было.

– Спрашивала? – ответ, впрочем, был ему известен. Сиделка покачала головой.

– Вы придете – оне и рады, – уныло сказала она, – а уйдете – и помину нет…

Он пошел по желто-коричневому коридору; навстречу страшно исхудавший, давно ему знакомый посетитель – они встречались иногда – вел все такую же огромную, разбухшую жену. Сумасшедших ничто не брало. Водянистая толстуха подняла на Ятя такие же водянистые, бесцветные глаза и проскрипела обычное «Вашей светлости кадетской матрафанский матрафет» – смысла этого приветствия не понимал никто. Муж, как всегда, неприятно осклабился.

Плата за отдельную палату была, по счастью, внесена еще в декабре; Ять помедлил на пороге, потом решительно, без стука, вошел.

Мать сидела к нему спиной, за столом, прилежно водя пером; чернильницы на столе не было, и пера она не обмакивала. Ять молча смотрел на ее худую спину и совершенно седые короткие волосы – она всегда стриглась коротко и так же требовала стричь ее в Лазаревской. Она не слышала, как он вошел, и он не сразу решился подать голос.

– Мама, – позвал он наконец. Она обернулась.

– О! Погоди, милый, секундочку. Я доканчиваю. Завтра, ты знаешь, срок, а у меня шесть страниц еще. Присядь, сейчас будем обедать.

Это был ее голос, ее интонация, так она всякий раз встречала его, еще когда не превратилась в машину, – и то, как ясно и радостно звучала ее речь, было для него неоспоримым свидетельством того, что мать прежняя, что рассудок ее цел, только помрачен.

Он знал все, что будет: мать дернет звонок, войдет сестра милосердия, внесет миску картофеля с

Вы читаете Орфография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×