Он не успел договорить, как в кабинет его ворвался маленький небритый человечек с воспаленными глазами. Ять узнал его тут же.

– Не смеете, доктор! – кричал он, издевательски подчеркивая слово «доктор». – Не выйдет! Вы можете так и этак, но против мандата вы никаким макаром не можете! Революция – это не тити-мити! Революция имеет себя полагать через раскрепощение всех, всего! Вы не можете больше держать за ужасными дверями того, кто имеет проекты! Я пришел с одним полномочием, а приду с двумя полномочиями!

– Этот вот, – спокойно продолжал Зудов, не обращая внимания на вопящего гостя, – давний пациент Семеновской больницы, доктор Калинин публиковал в «Психиатрическом вестнике» лет пять назад его проект переустройства городской архитектуры. Пишет примерно по проекту в месяц. Теперь у него идея – освобождение душевнобольных. Достал где-то мандат, подделал подпись кого-то из комиссаров, является каждый день…

Красноглазый оратор затих и не прерывал журчания зудовской речи. Долгой тренировкой Зудов выработал особый стиль разговора с душевнобольными – они не противоречили ему и гипнотически слушали, после чего часто засыпали, обессиленные.

– Не так, доктор! – попробовал возразить красноглазый, но уже без прежней язвительности. – Вы говорите «душевнобольной» – но мы говорим «иначе мыслящий»! Мыслящий, но иначе! Иначе мыслящие есть совесть того зажравшегося жиром общества, какое поглощает себя самое через отказ выслушать свою совесть…

– Спать! – рявкнул Зудов, и небритый гость, обмякнув, сполз по стене.

– Не беспокойтесь, – с улыбкой сказал Зудов. – Его накормят и отпустят – брать новых больных я не могу.

– Можно мне глянуть его мандат? – спросил Ять.

– Да, конечно. Он носит его в нагрудном кармане.

Ять брезгливо сунул два пальца в карман мятого серого пиджака, в котором по-прежнему разгуливал упразднитель зимы. Он развернул мятую бумажку. Подпись Чарнолуского была подлинная – Ять хорошо ее знал, да, признаться, и не сомневался. Чарнолуский всегда ценил революционное творчество масс.

Бредя к Клингенмайеру по солнечной, мокрой улице, замечая и детей, гоняющих обручи, и голубей, и глубокую небесную синь – все, чего не видел прежде, – он чувствовал несказанное облегчение, объяснить которое и сам не взялся бы. Никаких утешений он не получил. Но мать по-прежнему встречала его расспросами, мать ждала, мать существовала – существованием своим защищая его от окончательного одиночества, стоя между ним и смертью последней преградой.

7

Ночью прошел дождь, первый настоящий ливень в этом году; струи его звонко барабанили по окну, слышался плеск водостока, дважды пронесся Бог весть откуда взявшийся автомобиль, в тревожном свете фар мелькнули мокрые деревья и сверкнули зигзаги капель на стекле. Дождь знаменовал начало недолгого расцвета северной весны: мир был заново сотворен, омыт и запущен на новый круг. Ять просыпался трижды – а за окном все плескалось, лилось и шуршало; в приоткрытую форточку проникал свежий запах, скорее дачный, чем городской, – так пахнут только первые дожди. После этой ночи, похожей на ночь творения – бурной, вешней, зеленой, – настало утро, скучное, как всякое разочарование: новый мир за окном был совсем, совсем прежний. Ять долго стоял у окна в халате, медля одеваться, весь во власти апатии и тоскливого нежелания шевелиться, – и отвращение к себе вползало в его ум. Теперь, когда не было работы, главного из самогипнозов, придуманных человечеством, – пусть даже работы, нужной ему одному, – бессмысленность собственного существования была Ятю очевидна. Он понимал и то, что разговоры о смысле жизни бессмысленней всякой жизни, ибо для раздачи рецептов и расстановки оценок следовало подняться над человеком – а это не в человеческих силах. Он ненавидел всех, кто присваивает себе право судить, и первый отвернулся бы от того, кто посмел бы назвать его жизнь пустой, – но сам-то он имел право сказать себе, что не воспитал сына, не вырастил дерева, не выстроил дома (и слава Богу – такой дом наверняка не простоял бы и получаса), не накормил голодных и не утешил страждущих. Жизнь протекла в никуда.

Ять читал о чем-то подобном – это называлось кризисом середины жизни, – но так привык отличаться от остальных, что никогда не применял к себе общих правил. Ему иногда казалось, что он и физически устроен совершенно иначе: придет час – вскроют и отшатнутся. Тем не менее это был типичный кризис середины – осознание несомненной, возрастающей трудности прогресса и ничтожности практического результата; он давно привык смотреть на себя нелюбящим взглядом, и зрелище, открывшееся ему серым апрельским утром, было непривлекательно.

Этот первый приступ самоосуждения был так силен, что пять минут, спустя Ять уже пожалел себя. А кому же и жалеть меня, как не мне! Господи, если бы я встретил такого человека, как я, – как я любил бы этого человека! До чего я дошел к тридцати пяти годам! Не сегодня-завтра придется забирать к себе мать – куда я ее заберу! Сделался безработным приживалом, который за пищу и кров расплачивается альмекской дудкой; серьезный прогресс, нечего сказать. Проскользил по жизни, как бледный бес из запоминалки: редькой с хреном пообедал – хрен оказался редьки не слаще; ничем не насытился и не прельстился. Даже и родине, вовсе мне не безразличной, толку от меня с гулькин нос. Впрочем, родина давно уже была где-то отдельно. По другой стороне Зелениной тащился одноногий инвалид на костылях, рожа у него была красная и помятая (вообще, ужас, с какими рожами ходят теперь по городу); мимо окна проскакала на одной ножке белобрысенькая девочка с крысьим рыльцем, радостно передразнивая инвалида, – девочки тоже стали такие, что Господь не приведи; никого пожалеть не получалось. Неужели он один оказался не нужен! – помилуйте, да ведь и елагищы с крестовцами ровно в том же положении, даром что первые «против», а вторые «за». Одних подкармливает государство – других содержат спекулянты, но сами по себе ни те ни другие никому не нужны, как и предмет их изысканий – русский язык, дошедший ныне до уровня глумкой плешти. Почему я до сих пор не с ними, хотя пайком своим и крышей над головой они обязаны в конечном счете именно мне – да, да, не будем прятаться хоть от одного убогого благодеяния, к которому я подтолкнул растерянную власть. Какой ложный стыд мешал мне сунуться туда с самого начала! Казарин небось не постыдился – правда, он теперь и заплатил за это, ну так и я заплачу сколько потребуется…

Он отошел от окна и принялся быстро одеваться, собирать постель и скатывать тощий матрас. Клингенмайера еще не было – ладно, зайдем позже, попрощаемся. Ять вышел и, чувствуя во всем теле необычайную легкость, происходившую частью от голода, а частью от принятого наконец решения, направился к островам. Куда идти – он знал с самого начала: как ни хорош Хмелев, а быть в одном лагере с Казариным Ять не жаждал. Надо было попробовать пожить с крестовцами, они звали. Кубов, конечно, рисовать не стану, на демонстрации я смолоду не ходок, но почему не очеловечить новую власть, коли есть надежда!

Больше всех обрадовался Краминов. Впрочем, приветливо улыбался и Барцев; Корабельников сдержанно предложил занять комнату Льговского, месяц назад освободившуюся, и начались три веселых дня Ятя в Крестовской коммуне, она же ЕПБХ.

Вы читаете Орфография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×