– Много их?

– Пока пятнадцать человек, но будет больше. Молодежи много. Мне кажется, вам там было бы сейчас интереснее…

– Я всегда любила людей старше себя, – просто ответила она. – Ровесники – скука, не знают ничего… В человеке должна быть настойка. Мне кажется, больше всего я могла бы полюбить великого и галантного развратника, Казанову на склоне лет, когда он уже – библиотекарь из милости, за то, что кормят. Он бы мне рассказывал свою жизнь, я бы его слушала и руку ему целовала.

О да, подумал Ять. Чтобы ты с ним могла сделать все, что угодно, а он с тобой – уже ничего. Боже, какая пошлость невыносимая… Впрочем, что не пошлость? Жизнь и есть пошлость, а все-таки она очень хороша.

Главный гость опоздал. Как и комиссар просвещения, иногда он делал это нарочно, иногда нечаянно.

Ять не любил Хламиду, хотя и признавал за ним талант, выражавшийся в подмечании за всеми (и, вероятно, за собою) самых постыдных и мерзких черт. Ежели бы когда-нибудь тот нашел в себе силы написать всю правду, а точней, то, что казалось правдой ему, – нет сомнения, получилась бы гнусная книга, приговор роду человеческому. Чтобы уравновесить это жестокое зрение, он постоянно впадал в экзальтацию и пафос; видя всю грязь и мерзость конкретного человека – без устали воспевал человека абстрактного, никем не виданного, небывалого. К тому же, как любой литератор, испорченный ранним успехом, он способен был делать только то, что нравилось публике, и от мнения ее зависел больше, чем от любых собственных настроений. Он желал нравиться даже не по-женски, а по-детски, готов был врать про себя что угодно, говорить взаимоисключающие вещи, – все искренние порывы давно заместились у него желанием соответствовать читательским чаяниям; надо было, понятно, выбирать между разными читателями, и в начале семнадцатого Хламида быстро понял, что главной-то его аудиторией с самого начала была интеллигенция. Тогда началась его трескучая и фальшивая антибольшевистская риторика – ничуть не превосходившая в эстетическом отношении риторику самих большевиков. Между тем мнение Хламиды давно уже было мнением не самой умной части интеллигенции, образованной посредственности, читающего и думающего большинства; диктат этого большинства был для Ятя всего невыносимее… хотя снобизм Стечиных был, пожалуй, еще хуже. Да ведь и была же у Хламиды пара вещей великолепных – одна пьеса, хоть и несколько куцая, о мстительном старике, считавшем, что перенесенные страдания дают ему право судить всех (явно вывел себя и с собственной гордыней боролся), да вполне живой провинциальный цикл… Как ни кинь, а в таланте ему отказать было невозможно.

Хламида и теперь вел себя так, как будто глаза всех присутствующих устремлены на него одного. Он словно подкидывал пищу будущим мемуаристам: оправлял пиджак, раскладывал папиросы, дорогую зажигалку, стопку исписанных листков (мелкий, мелочный, мстительный почерк), перекладывал все в ему одному понятном порядке, закуривал, посмеиваясь в усы… Он знал, что на него смотрят, и старался, чтобы смотрели не зря, – одолжение столичного гастролера, милостиво согласившегося на один спектакль с провинциальной труппой. Долгушов долго, помня вкусы гостя, расхваливал его перед собравшимися.

– И вот теперь мы все, представители русской академической науки, – обратился он к Хламиде, – хотим спросить вас, писателя, с которым мы часто не соглашались, но чей талант несомненно признаем: стоит ли нам принять предложение властей о создании литературного издательства – или лучше сразу, ни на какое сотрудничество не надеясь, уйти в оппозицию к режиму? Конечно, в издательском деле мы более компетентны, чем в оппозиционном, – но есть люди, сотрудничество с которыми недопустимо ни при каких обстоятельствах. Вы нынешнюю власть знаете лучше нас – вашего ответа мы ждем.

Некоторое время Хламида молчал, супя брови. Наконец встал – и улыбнулся присутствующим самой очаровательной из своих улыбок, располагавшей к нему и закоренелых недоброжелателей.

– Тут прозвучало много лестных слов обо мне, я – не стою их, мне все казалось, что говорят о моем брате, даже – о двоюродном, – глуховато заговорил он, не забывая покашливать. Оканье его было менее заметным, чем у Горбунова. Тире в устной речи он расставлял так же часто, как в письменной: Ять так и видел их. Так же говорили и все его герои, даже в мемуарах. – Но – не стану тратить время на опровержение сих чрезмерных похвал, ибо не для того мы столь поздно собрались тут. Вопрос, который задали вы, и меня тревожит, ибо – все мы люди литературные – чувствуете вы в моих несвоевременных писаниях некую неполноту, и – есть она. Иные большевики, что понеразумней, думают, что я в глухой оппозиции, а я, по правде сказать, и сам не знаю, ибо – для оппозиции надобно видеть позицию, как говорил французский социалист Лафарг. А я позиции еще не вижу, нет, не вижу. Он помолчал, прошелся перед притихшими елагинцами, сел на стул.

– Я – многих из них знаю, они – разные, и – большую я вижу за ними силу. Но – как бы этой силе не загубить дело, за которое тысячи лучших людей, интеллигентов, ваших друзей и братьев, отдавали жизни свои. Есть ли опасность, что вместо революции будет бунт, в котором голос интеллигенции попросту захлебнется? Есть, и – уже осуществляется. Так что решить нам всем предстоит – одно: что делать, если дело безнадежно? Стоит ли лапки поднять – или попытаемся хоть помереть достойно?

– А вы полагаете, что с режимом ничего уже сделать нельзя? – Ять узнал голос Алексеева. Хламида прищурился.

– Не подойдете ли ближе, не вижу лица вашего, так – отвечать трудно…

– А мне трудно встать, – насмешливо отвечал Алексеев из темноты. – Я буду постарше, не взыщите.

– Гм… ну что ж, – Хламида своевременно закашлялся. – Не буду скрывать: в случае перехода вашего в оппозицию шансы на победу представляются мне не просто иллюзорными, а и – прямо сказать – не существующими вовсе. Сами же они еще не выбрали, по какому пути идти, и я не для того пишу, чтобы им помешать, а напротив – чтобы путь, по которому они пойдут, был не вовсе смертелен… для нас с вами. Ошибиться – можно, больше того, не ошибиться – почти нельзя. Однако ежели теперь им помочь, их направить – есть шанс еще увидеть Россию достойной.

Определение «достойная» применительно к русской жизни, как заметил Ять, заменяло либеральным публицистам все конкретные слова – «сытая», «свободная», «просвещенная» и пр.

– Ведь они, – тут Хламида подпустил мечтательности, – они – в большинстве своем – люди удивительные! Удивительные, да. Лучших – нет, уморили лучших, самодержавие российское само виновато, что у него теперь такие враги. Приходится с теми иметь дело, кто до сего дня остался. Но – есть мечта в душах их, и любят они людей, со всем их окаянством. Зверье любят… да. С ними много сейчас нечестных, временных: вот – я знаю – Корабельников. Я – не верю ему, прежде верил, теперь знаю, что ему, кроме славы и гонораров, ничего особенного не нужно! Он хочет их руками – для себя место расчистить, я – видел таких, их недолго потом помнят. Но из тех, что с ними пошли, есть – честные (он назвал несколько никому не ведомых фамилий, ибо уважал только тех литераторов, которым мог покровительствовать: едва они начинали составлять ему конкуренцию, благотворительность кончалась и автор объявлялся продавшимся

Вы читаете Орфография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×