привязанности – и грешно было радоваться их жалобным глазам, согбенно-вопросительным позам… Мерзко было все – и то, что гибло, и то, что шло на смену, – что же заставило его видеть во всем этом волшебную перспективу, которая, бывает, открывается вдруг на ночной улице после снежной ночи? Ять видел такой внезапно улегшийся снегопад, когда шел от Зайки – и в черно-белой перспективе, в бледном свете внезапно включившегося электричества разглядел своего мальчика, странного гостя, исчезнувшего, словно его и не было. Там, в этой же перспективе, можно было, оказывается, увидеть и того, кому совершенно нечего делать в городе, стираемом с лица земли.
Ять мог еще представить Его ходящим по домам, подающим кружку воды или ломоть хлеба умирающему от голода старику; он мог представить Его утешающим ребенка, гладящим бездомную собаку, – одного он не мог себе представить: Христа во главе патруля, в котором было отчего-то двенадцать человек (беспардонная, бессмысленная натяжка – ходили по трое, пятеро, семеро, всегда нечетными группами, словно в расчете на случай, когда вопрос об аресте и расстреле придется решать простым голосованием, – так вот, чтоб без споров). Ему надо было, чтобы ходили двенадцать, и он ничтоже сумняшеся их придумал, подогнал под число апостолов, кощунственно (и как неумело, по-детски!) приклеил евангельские имена…
И страшно было подумать, что, если Христос действительно может прийти только в вымерший, вымерзший город, в котором выморожено, запугано, загнано в клетку все человеческое, – Ять знать не хотел такого Христа.
Наутро он с очередными «Листками» отправился к Мироходову и застал там Грэма, славившегося умением выбивать авансы. Однажды он просто улегся на диван в приемной Аверченко и не уходил, пока ему не вынесли пять рублей. Теперь он уговаривал Мироходова, но тот, похоже, сопротивлялся больше для порядку.
– Но учтите, – сказал он наконец, вытаскивая мятую пятирублевку, – рассказа вашего я все равно печатать не буду.
– Почему? – изумился Ять. – Простите, что вторгся в ваш спор, но…
– Прекратилась газета. Пришел Минкин и прекратил. Никакие птички не спасли. Вот, возьмите гонорар.
– Но позвольте, позвольте! Какой же гонорар, если не печатаете?
– Да какая разница, напечатано или нет? – Мироходов поднял на него кроткие, часто моргающие глаза. – Он делает свое дело, а мы свое. Он газету закрывает, а мы рукописи собираем. И платим, пока есть чем. Деньги уж тоже ничего не стоят… Меняем бумагу на бумагу, но в том-то и смысл! Если бы жизнь свести к реальности, чем бы она стала? Минкин закрывает – хотя резона в этом нет никакого; я со своей стороны принимаю авторов – не закрывать же лавочку?
– Но есть надежда, что откроют?
– Надежда всегда есть, да только не в этом дело. Ну не все ли вам равно, Ять, – двадцать человек прочли ваше сочинение или двести? Вы написали, и будьте довольны. Главное, чтобы вещь явилась, а когда до нее дойдет черед – один Бог ведает. Что должно увидеть свет – увидит. Напишите нам еще что-нибудь, рубрика ваша очень нравится читателю. Вы заметили, что мы, газетчики, всегда говорим «читатель»? Будто он один? Вот он и стал один, и гораздо почетнее писать для одного, нежели для сотни. Во мне можете не сомневаться.
– Это мысль благородная, – сказал Грэм. – Ваш должник. Ну, благодарствуйте.
На лестнице Грэм шел чуть впереди и бурчал себе под нос: «Благородно… не откажешь, благородно… Прост, но с понятием…»
– Бежать надо, – вслух сказал Ять, адресуясь, собственно, не к Грэму, а к себе самому. – Если и газеты не будет, я не выживу.
Внезапно Грэм остановился посреди лестничного пролета и обернулся к нему.
– А вы готовы бежать? – спросил он в упор.
– Смотря куда, – пожал Ять плечами. – Проситься к елагинцам мне стыдно, проситься к крестовцам не позволяет образ мыслей, а без добавочного пайка я долго не протяну.
На улице буйствовал ветер, обоим не хотелось выходить. Грэм закурил.
– Если вы надежны, – сказал он тихо, – и если вы готовы, я мог бы предложить вам уехать. Я как раз ищу спутника. Вы из тех людей, о которых сразу не вспоминаешь, но потом изумляешься: как же я о нем не подумал сразу? Это вам много вредит, но много и помогает, – добавил он, подняв палец.
– За границу? – еще тише спросил Ять.
– Не совсем, хотя в некотором смысле и за границу, – кивнул Грэм. – Я еду в Крым.
– Каким образом? Поезда не ходят…
– Поезда не ходят, но поезд нынче пойдет, – загадочно ответил беллетрист. – Будет контроль, но контроль мы пройдем. Есть другой контроль, но если не будет препятствий со стороны известных сил, мы минуем и его. Поезд уходит завтра, в половине первого ночи. Вы успеете собраться?
– Мне собираться не надо. Крым, сказали вы?
Таких совпадений не бывает, подумал он. Ведь если я и думал об отъезде куда-то, то исключительно к ней, туда, где мы уже были счастливы однажды. Крым, конечно, теперь не тот, но он сытнее, теплее, он, наконец, бесконечно далек от этого замороженного города. Это спасение, отпуск, бегство, что угодно, – но возможность хотя бы неделю не выбирать между черным, и белым, допустить и другие краски спектра… Здесь мне оставлять некого, там есть надежда…
– В Крыму теперь тоже республика, – важно пояснил Грэм, – и на помощь ей отправляется один поезд. Попасть в него можно, надо только доказать, что вы там нужны. Мне сказал знакомый матрос, у него есть связи, и меня там будут ждать в штабном вагоне. Я буду рад, если вы согласны.
– А что там сейчас? – спросил Ять.
– Там сейчас цветет миндаль, – пояснил Грэм, – и есть татары. У татар есть скот, и они гостеприимны, – если вы, конечно, приходите как друг.