наслаждаясь бархатным звуком собственного баса, сжато и властно сказал о заслугах лучших представителей старшего поколения, которые не испугались нового искусства и нового строя. Говорил он так, словно лично решал, кого из представителей старшего поколения следует простить и оставить в живых. Следом говорил Льговский. Он был бледнее обычного, и вид у него был подавленный. В долгих паузах между своими фразами-абзацами он опускал глаза.

– Говорили, что отмена правописания превращает знакомое слово в незнакомое, – начал он. – Говорили, что над каждым словом придется думать. Мы отвыкли думать над словами. Нас отучили от этого гладкие размеры, символистские штампы и правописательные нормы. Григорий Борисоглебский вернул слову непредсказуемость. Он вернул нам медленное чтение. Он сделал авторский почерк видимым сквозь печатную строку. Устойчивые ошибки автора, прихоть его правописания говорят мне о нем больше, чем любое сочинение. Борисоглебский вернул свободу букве. Его идея осуществилась, и это единственное пока деяние новой власти, которое имеет прямое отношение к свободе. Но и этого деяния нам довольно, чтобы увидеть направление пути.

– Нам тоже, – сквозь зубы сказал Долгушов. Крестовцы не расслышали его замечания.

После читал Мельников, не имевший о Борисоглебском ни малейшего понятия; читал, как всегда, непонятно и длинно, в руках у него дрожали листки разного цвета и даже формы – был один ровный круг, вырезанный из ученической тетради, и слова на нем шли по кругу, приходилось вертеть; где кончалась одна вещь и начиналась другая, уловить было невозможно. Из всего содержания Казарин уловил только, что мертвецы приветствовали нового товарища, но потом приползала откуда-то русалка, выходил говорящий дуб, произвольно чередовались ямб, хорей и проза; сколько можно было судить, сочинение было выдержано в жанре мистерии, из которого, впрочем, Мельников и не вылезал. Главный герой, воскресающий среди освобожденных вещей и трав, носил фамилию Такович. Через десять минут Мельников запутался, махнул рукой и отошел к Барцеву. Гроб заколотили и опустили, четверо оборванцев с одутловатыми желтыми лицами забросали его землей, смешанной с грязным мартовским снегом, и на вершине холмика Краминов установил вместо памятника красно-черные круги и квадраты, сколоченные в невнятное подобие разрушенного города, над которым опускается солнце. Корабельников сказал, что смерти не будет. Пошли к выходу. Две процессии двигались параллельно. Иногда Борисов, не сказавший о Борисоглебском ни слова, вскидывал глаза на Хмелева, но тут же отводил взгляд; Барцев пристально смотрел на Ашхарумову; Казарин искоса поглядывал на Корабельникова – он терпеть его не мог, а все-таки чувствовал в самом плоском и громыхающем из своих противников некую опасную мощь, потому и пытался разгадать его секрет. Никто не нарушал молчания, но Алексеев, еще во время мельниковского чтения бормотавший что-то о небывалом кощунстве, все-таки не выдержал.

– Что, господа, – окликнул он крестовцев, – дружба с новыми хозяевами еще не дает бессмертия?

Хмелев дернул его за рукав, но Корабельников, стремительно ввязывавшийся в драку и мигом находивший плоский, но меткий ответ, уже прогудел:

– Кто сгнил при жизни, всегда завидует покойникам…

– Завидую, нет слов, – немедленно отозвался Алексеев. – Привел Бог видеть, как недавние коллеги и ученики лижут руки убийцам.

Этого упрека бросать не стоило. Второе подряд упоминание о продажности могло взорвать хоть кого, а Корабельникова в первую голову: те, кто не мог свести с ним счеты литературно, пытались мелко, по- мышиному отомстить разговорами о большевистских подачках, о поэте на службе, о трусливом хулигане, испугавшемся настоящей силы…

– Это кто там прохрюкал насчет убийц? – проревел он. – Друзья охранки?

Этого тоже говорить никак не следовало: среди университетской профессуры доносчиков не водилось. Но отождествление с охранкой давно уже сделалось в полемике таким же штампом, как и разговоры о продажности.

– Как вы смеете! – не выдержал Хмелев. – Из нас половина допрашивалась по делу о студенческой демонстрации пятого года, а вы и плетки жандармской не нюхали!

– Это вы мне? – спокойно спросил Корабельников. – Я год просидел и вас не видел.

– Вы с бандитьем сидели, среди уголовных! Вас до вашей хамской победы к приличным людям на порог не пускали! – стремительно распалялся Хмелев.

– Я сам избегал ходить к приличным людям, чья родня гордится правом выносить царские горшки! – шарахнул в ответ Корабельников, и это был беззастенчивый удар ниже пояса: двоюродный брат Хмелева был одним из врачей, регулярно приглашавшихся на консилиум по поводу здоровья цесаревича.

– Вы… вы… – задохнулся Хмелев и начал лавировать между могилами, пробираясь в параллельную аллею. Он оскользался, падал, цеплялся полами шубы за ограды, спотыкался и хватался за памятники. – Я вас…

– Господа! – хрипло закричал наконец Фельдман. – Господа! Опомнитесь же, вы на кладбище!

Хмелев замер, Корабельников опустил голову. Скорее всего, их отрезвил не смысл сказанного, но сам вид крошечного, горбатого Фельдмана, воздевшего трость и тут же утратившего точку опоры; он рухнул в грязь, но, и пытаясь подняться, повторял: «Опомнитесь… опомнитесь, господа».

Хмелев вернулся назад и быстро пошел к выходу. За ним брели елагинцы. Крестовцы бросились поднимать Фельдмана – успокаивать карлика и отчищать его шубу. Он смотрел на Корабельникова с такой горькой укоризной, что тот отошел; старика повел под руку Барцев.

– Нельзя же уравниваться, – тихо говорил Фельдман. – Нельзя же терять человеческий облик, для чего же всё, если изживать из себя человеческое…

– Это не мы начали, – сказал Барцев.

– А какая же разница, кто начал? Борьбу добра и зла тоже начали не мы, но выбор делаем мы… Что бы ни делали наши противники, это нас не оправдывает… Неужели цель борьбы – истребить врага? Цель борьбы – превзойти врага высотою духа и тем показать ему путь…

Он говорил скорей сам с собой, нежели с Бариевым. Да и не было у него надежды, что Барцев услышит его. Поднимая и отчищая Фельдмана, крестовцы отстали, и елагинцы смогли беспрепятственно покинуть кладбище, не столкнувшись с ними в воротах: на кладбище был только один вход, он же выход.

Восемнадцатого марта товарищ Воронов попросил Чарнолуского зайти. Чарнолуский оскорбился – кто такой был Воронов, чтобы вызывать… ну, пусть приглашать к себе – комиссара правительства? И однако, сам Воронов не заходил почти ни к кому, разве что изредка к Бронштейну, – а являться по его приглашению

Вы читаете Орфография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×