чувства достаточно сильны, они могут ждать хоть всю жизнь, пока в конце концов не найдут друг друга. В противном случае им приходится жить в постоянном аду, страдая от горячих обвинений, надуманных недоразумений, попыток самоубийства, которые то и дело возникают на их поле боя, и самых неожиданных жертв. Может быть, и Сельма Люнге, и я придавали слишком большое значение нашему молчаливому соглашению, нашей предназначенности друг другу. Во мне появился скепсис, и я пережил разлуку с Сельмой Люнге, потому что судьбе было угодно, чтобы я провел лето с Ребеккой Фрост, отказавшейся от карьеры пианистки. В глазах Сельмы Люнге Ребекка была для меня самым неподходящим обществом, какое можно придумать.
Она хочет, чтобы я играл этюды. Этюды гениального Шопена, знавшего все о слабостях человеческих рук и нашедшего двадцать четыре решения проблем, возникающих у пианистов. Двадцать четыре разоблачения технических недостатков. Двадцать четыре дара тому, кто в состоянии их исполнить. Если пианист справится с этими двадцатью четырьмя адскими произведениями, он может справиться с любым произведением в музыкальной литературе. Таков был план Сельмы Люнге. Тогда человеку по силам любая задача: концерт си-бемоль мажор Брамса, Второй и Третий концерты для фортепиано Рахманинова, «Ночной Гаспар» Равеля, все фортепианные произведения Баха, великолепнейшие транскрипции Бузони, «Хаммерклавир» Бетховена. Не говоря уже о произведениях самого Шопена — труднейших сонатах, скерцо, фантазии фа минор.
Я начинаю с первого этюда — до мажор с нонами. Я играю хорошо, потому что играл этот этюд много лет. Но моя неподготовленность становится явной уже на втором этюде. Четвертый палец у меня еще слаб. Я не держу темп, играю слишком тяжело, и уже в середине у меня деревенеют пальцы. Сельма Люнге это слышит. Конечно, слышит. Год назад я играл гораздо лучше. Но она не подает вида.
Взрыв происходит на третьем этюде. Ми мажор — простая тональность, красивая главная тема и зловещие сексты в средней части неизбежно обнаруживают силу и сосредоточенность пианиста. Уже первый пассаж показывает мою несостоятельность. Я не только небрежно беру ноты, я сильно нажимаю на правую педаль, чтобы приукрасить свое исполнение. Так делают только самые плохие пианисты. Но я вынужден к этому прибегнуть. И начинаю потеть, панически потеть. Со лба у меня льет. Кончики пальцев оставляют капли на каждом покрытом слоновой костью клавише. Клавиши становятся влажными, пальцы скользят, и я чаще ошибаюсь. Однако продолжаю играть! Даже много лет спустя я все еще не знаю, почему это произошло тогда, в сумерках на Сандбюннвейен. Была ли это исповедь? Хотелось ли мне признаться? Хотелось ли в глубине души освободиться от Сельмы Люнге? Уклониться от ее ожиданий? Заставить ее немедленно от меня отказаться? Нет, ничего такого я не помню. Я сижу за роялем и хочу произвести на нее впечатление, показать ей, что использовал лето, чтобы соответствовать ее требованиям. Чтобы улучшить технику. Но пока я путаюсь, выдавая ужасающую версию этого самого знаменитого, наравне с «Революционным», этюда Шопена, Сельма Люнге садится на стул поближе ко мне, словно для того, чтобы мое положение стало еще более трудным. Зачем она пересела? Чтобы ограничить мое чувство свободы? В этой комнате существует свобода только Сельмы Люнге! Ее воля. Ее аромат. «Шанель № 5». Аромат женщины и власти. И тошнота, подступающая у меня к горлу, не предвещает ничего хорошего. Но я стискиваю зубы и продолжаю играть, возвращаюсь к спокойной теме в ми мажоре, пытаюсь вложить в свою игру как можно больше чувства. И наступает тишина. Зловещая тишина. Все бесполезно, думаю я, не смея взглянуть на Сельму. Когда мне предстоит начать этюд № 4, этот дерзкий этюд до-диез минор с его сумасшедшим темпом, мужество мне изменяет. Я знаю, что сыграю его еще хуже, чем играл до сих пор. Я медлю, сидя за роялем. Она сидит на стуле «Бидермайер», придвинутом к самому роялю. И молчит.
Проходит не меньше минуты. Я чувствую, что меня сейчас вырвет.
— Ты мне ничего не скажешь? — спрашиваю я наконец слабым голосом.
Она смотрит прямо перед собой.
— Нет, а что тут можно сказать, — беззвучно бросает она в пространство.
— Ты же знаешь, что лето оказалось для меня не таким, как мне бы хотелось.
— Что ты делал летом?
— Жил на даче у Фростов.
В ее глазах мелькает недоверие. Я вижу, что она разочарована. У нее были свои планы в отношении меня. Она знает позицию Ребекки. И никогда не смирится с ее изменой.
Неожиданно у нее в глазах появляется блеск. Она в гневе.
— Да как ты смеешь таким образом тратить мое время! — Голос становится высоким, она почти кричит.
— Я не знаю, что со мною было. — Лицо у меня пылает, кожу покалывает.
— Не знаешь? Это плохой знак. Кому же, как не тебе, следует это знать? Это твои руки. Твой выбор. Твои чувства.
— Я слишком мало занимался, — говорю я. — И мне жаль.
Сельма Люнге поносит меня, как никогда прежде, она превратилась в совершенно чужого мне человека, сердитого, оскорбленного, готового уничтожить меня, убить словами, лишить чувства собственного достоинства. Да, я ее оскорбил, она многого ждала от меня. Я пал в ее глазах. Я молчу, не могу произнести ни слова в свою защиту. Куда делись силы, которые были у меня до того, как я пришел на Сандбюннвейен, когда сознательно проникся мыслями Ребекки о том, что, может быть, мне стоит уйти от Сельмы Люнге, что она ждет от меня слишком многого, что я должен освободиться от нее раз и навсегда. Но я не могу от нее освободиться! Я чувствую это, всем своим существом чувствую, что она имеет на меня исключительное право, что она поддерживает меня, помогает не превратиться в бесформенный комок теста, которым я легко могу стать. Именно сейчас она — моя единственная опора. Ее слова обжигают меня, попадают на рану, о которой я забыл, но которая, между тем, никуда не делась, и эта рана — моя безграничная зависимость от нее. Ибо только
Но ведь и в самой красоте есть что-то чудовищное. И вот теперь оно вырвалось наружу и гонит меня на Страшный суд, которого я, в своей юношеской надменности, не предвидел. Она знает, что мне больно. И хочет, чтобы было еще больнее.
Я мог бы в ту же минуту уйти от нее, сказать: «Хватит!» Признать свои ошибки и прикрыться плащом достоинства. Но вместо этого я сижу сгорбившись и слушаю ее. И она кругом права. Я