мне выплакаться.

— Сельма тебе поможет. Она такая умная.

Я с благодарностью киваю. Она ждет меня в гостиной, словно повелительница империи, подтянутая, благоухающая, даже волосы у нее зачесаны наверх — и я сразу чувствую, что явился из захолустья, может, и важного, но мне нечего сообщить ей, что могло бы оправдать ее ожидания. Не могу я сказать ей и того, о чем думал всего минуту назад, о том, что моему маленькому вольному городу нужна самостоятельность.

— Позаботься об этом молодом человеке, — говорит Турфинн жене и подталкивает меня к ней, словно понимает мое положение. Потом он уходит, закрыв за собой дверь и оставив нас наедине. И как только я вижу эту красивую высокую даму среди массивной немецкой мебели, рядом с «Бёзендорфером» и спящей, как всегда, в углу кошкой, я чувствую, что начинаю нервничать, понимая свою несостоятельность. Пусть я и выше ростом, чем Сельма Люнге, мне никогда не подняться до ее вершин. У нее слишком высокий уровень, как сказала бы Аня. Уровень, который она обнаруживает не только в разговоре, но и на деле. Она иногда играла для меня, чтобы показать, что мне следует улучшить. Короткие пассажи из скерцо Шопена или отрывки из фуг Баха. И играла это с авторитетом гения. Тогда я лежал в прахе у ее ног. Тогда я любил и боготворил ее, как послушный ученик.

Ей это нравится.

Мы пьем чай. Чай Сельмы Люнге. Ни один чай не вкусен так, как дарджилинг Сельмы Люнге. Однако сейчас в ней чувствуется какое-то напряжение. Она хочет мне что-то сообщить. Как я понимаю, что-то важное. Может, поэтому она особенно внимательно смотрит на меня, удивленно и почти неодобрительно. Я понимаю: ее беспокоит то, что я только что плакал. Она не так представляла себе нашу встречу. Первую встречу в новом семестре. Она называет себя отступницей от всего габсбургского, полуиспанкой и никогда не говорит о своих еврейских корнях. Она хочет, чтобы я был сильным и решительным в преддверии великих задач, которые она собирается поставить передо мной этой, наверное, самой важной осенью в моей жизни. Она не допускает слабости, слабости духа. Ее сделали такой не нацистская философия, не фашизм и теории о неполноценных нациях. В мире Сельмы Люнге мы все — индивидуальности, глубоко уважаемые с самого начала и обладающие свободной волей. Она учитывает предпосылки, данные нам жизнью, и считает, что наш долг — стремиться к благородству, что жизнь — это не воскресная школа. Поэтому человек не должен плакать ни с того ни с сего, как только что плакал я.

Сельма Люнге сидит, скрестив ноги, на ней бирюзовая блуза, две верхние пуговки расстегнуты. Будничная блуза. Мы никогда не говорили об этом, но она знает, что из всех ее нарядов мне больше всего нравится именно эта блуза. Сельма часто надевает ее, словно блуза имеет отношение к нашему тайному, неписаному, молчаливому соглашению. Я всегда знал, что она сознает свою гениальность, силу и привлекательность. Лето пошло ей на пользу. Она загорела, выглядит отдохнувшей и готовой к новой работе. В ее красивых черных волосах появилась проседь. Это ей идет. У нее трое детей. Но она никогда не говорит о них. Она скрывает свою роль матери за почти детским стремлением украсить себя. Я знаю, что перед каждым уроком она старается сделать себя более привлекательной. Неужели она делает это ради меня? Меня завораживает, когда я вижу, сколько времени она тратит на свою внешность, выбирая украшения, серьги, платья, мелочи, как заботливо пользуется косметикой, омолаживающими кремами, несмотря на свои постоянные заявления о приоритете внутренних ценностей и презрении к внешнему орнаменту. Мне интересно, о чем она думает сейчас, просидев, может быть, не один час перед зеркалом и стараясь выглядеть как можно лучше. На ее старых, сделанных еще в ее бытность концертирующей пианисткой фотографиях, которые висят в прихожей, она похожа на темпераментных темноволосых голливудских звезд пятидесятых годов от Джины Лоллобриджиды до Софи Лорен. У нее там глаза лани, такие, как у Одри Хепбёрн.

— Не стесняйся своего горя, Аксель, — мягко говорит она. — Жизни без горя не бывает. Я знаю, как тебе трудно. Аня была особенной. Но горе поможет тебе многое понять. Я уверена, что ты это уже почувствовал. Горе помогает самоограничению и укрепляет силу воли. Не сомневаюсь, что ты много работал над собой. Это по тебе видно. Как ты провел лето? Впрочем, нет. Сначала играй, а потом мы поговорим.

Сентябрьский день на Сандбюннвейен. Солнце уже скрылось на западе за высокими елями. Небо предупреждает о приходе осени более глубоким пылающим красным цветом, чем тот, какой я видел над Килсундом. В большой гостиной полумрак. Кошка спит, по ее брошенному на меня перед тем как заснуть скептическому взгляду я понял, что она меня узнала. У меня недобрые предчувствия. Сейчас станет ясно, как со мной обошлось лето.

Я подхожу к большому роялю, сажусь. Меня мучит тошнота. Рояль не понимает шуток. Величина инструмента, его цвет и вес делают его чудовищным, его превосходит только орган. Рояль создает торжественность и серьезность. Рояль рождает мысли о смерти. У меня вспотели пальцы. Кошмар начинается. Мой самый страшный сон: я сижу на сцене в переполненной Ауле и должен играть то, чего я не знаю, чего никогда не учил. Тем не менее, я сижу на сцене и делаю вид, что могу все. Что привело меня сюда? И ведь это уже не сон. Это моя жизнь, я не сплю. Я пришел на урок к Сельме Люнге неподготовленным. Через несколько секунд она поймет, что я нарушил наше негласное соглашение, злоупотребил ее доверием. Скоро она услышит мои ошибки, неуверенность, недостаток силы в выражении чувств, что является вернейшим признаком того, что человек недостаточно занимался. Не знаю ни одного ученика, посмевшего до меня прийти к Сельме Люнге не подготовившись к занятиям. Должно быть, есть во мне какой-то порок, думаю я, по вине которого я сижу сейчас перед ее «Бёзендорфером» и собираюсь представить на ее суд нечто незрелое, недостойное ни ее, ни меня. Она стоит на высшей ступени исполнительского мастерства. Она дружит с Пьером Булезом, играла с Ференцем Фричаем, с великолепной самоуверенностью критиковала Глена Гульда. Я отмахивался от возможности сегодняшней ситуации, все лето успокаивал себя мыслью, что перестану с ней заниматься, чтобы облегчить себе жизнь, избежать исходящей от нее опасности. Ведь Сельма Люнге опасна. Неужели Ребекка сознательно соблазнила меня беспечными днями и жизнью в роскоши у нее на даче? Неужели ее слова оказались сильнее, чем я мог подумать? Доброжелательные советы искать счастья, жить полной жизнью, пока не поздно. Но ведь я несчастлив. Я нервничаю и боюсь. Мои чувства потеряли опору, я парю в свободном падении. Почему человек идет к Сельме Люнге? Идет, чтобы она поправила его, научила чему-то новому, потому что хочет стать лучшим пианистом. Она — маэстро. Я — ее избранный ученик. Между нами с самого начала были особые отношения. Почему же тогда я сижу здесь, на Сандбюннвейен, и играю то, чего не знаю? Я буквально воспринял слова Рубинштейна. «Есть книги, которые я еще должен прочитать, женщины, которых еще должен узнать, картины, которые еще должен увидеть, и вино, которое еще должен выпить», — сказал он. Именно по этой причине он занимается не больше трех часов в день. Соблазнительная жизненная мудрость для молодого пианиста, который еще не дебютировал. Да, в это лето я думал о девушках, вине и песнях и даже ни разу не был счастлив. Я слишком мало занимался. Я забыл самое главное — мне еще далеко до того уровня, при котором можно меньше заниматься. Если ты Рубинштейн или Кемпф, ты можешь позволить себе упражняться только по три часа в день. Тогда ты уже потратил всю жизнь на то, чтобы приобрести необходимую технику и опыт. Я же — Аксель Виндинг. Болван из Рёа. На последнем занятии перед тем, как мы расстались на лето, Сельма Люнге внушала мне, что теперь, на этой стадии, мне необходимо серьезно совершенствовать технику. То же самое она говорила и на первом занятии. Как я мог об этом забыть? Весь спектр этюдов Шопена. Дьявольский этюд до мажор с нонами из опуса 10. Страшный этюд соль-диез минор с его терциями из опуса 25. Она подарила мне уртекст Хенле. Это был не просто подарок, это было напоминание. Сельма Люнге сказала, что весь остаток жизни я должен ежедневно играть эти этюды. Труднейший этюд си минор с его октавами, знаменитый этюд ля минор из первого тома, на который она особенно обратила мое внимание, потому что знала, что четвертый палец правой руки — мое слабое место. Я собрался сделать все так, как она сказала, но умерла Аня. Горе было слишком велико. Отчаяние от потери, второй потери. Но я должен был сразу сказать об этом Сельме Люнге! Должен был упасть к ее ногам, объяснить, как провел лето. Вместо этого я добровольно устроил себе самый страшный из всех кошмаров — сел к роялю с таким видом, будто могу сыграть то, чего не знаю. Наверное, в наше последнее занятие перед летом она заметила, что во мне что-то сдвинулось, что она уже не может по- прежнему управлять мною, что смерть Ани оказалась для меня страшным потрясением и я выскользнул из ее поля притяжения. Некоторые люди созданы друг для друга, думаю я. Предназначены друг другу. Если их

Вы читаете Река
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату