останавливается, шарит в кармане, сворачивает самокрутку. Если ее муж был Человеком с карманным фонариком, то для меня она отныне Женщина с Реки, тонконогая, гибкая. С пожелтевшими от табака пальцами. Кровь ударяет мне в голову. И мне стыдно, стыдно, что в эти скорбные для нас обоих дни я думаю о чем-то, что могло бы с нами случиться, о чем-то неожиданном и свободном. Думаю, что я мог бы позвать ее, и она пришла бы ко мне, что мы могли бы вместе развеять нашу скорбь.
Марианне стоит и смотрит вниз на реку. Глубоко затягивается. Мне нравится ее манера курить. Кажется, что она никогда не выдохнет дым, что он недостаточно для нее крепок. Неожиданно она поворачивается и идет по тропинке назад, медлит, поднимает с земли упавший лист, держит его обеими руками. Словно любовь, которую прячет так глубоко. Или мысль, которая в эту минуту возникла у нее в голове. Я не отрываю от нее глаз. Как же она похожа на Аню, думаю я. И бормочу Ане, пребывающей где-то среди мертвых:
— Аня, дорогая, ты хочешь, чтобы я жил у твоей мамы? Правда, хочешь?
Но так же, как Марианне не получила ответа, я тоже не слышу ответа из Царства Мертвых или из сумерек.
Через полчаса я осторожно выбираюсь на дорогу и на трамвае возвращаюсь в город.
Думаю, что мне надо действовать быстро. Дать в «Афтенпостен» объявление о сдаче моей квартиры. Чтобы Марианне уже не могла передумать.
Хотя в глубине души я знаю, что она этого не сделает. Ведь она показала мне комнату Ани.
Менять что-либо уже поздно.
Шуберт
В ту ночь мне приснился Шуберт. Я играю его сонаты. У Шуберта были друзья. У меня — не знаю. Но у меня есть рояль. И я занимаюсь. Сейчас я играю только Шуберта, он сидит рядом со мной, как обычно сидит Сельма Люнге. Длинные проведения. Хрупкие побочные темы. Настоящее содержание создают второстепенные мотивы. В них чувства. Истина. Играть Шуберта — это знать, что ты любишь. Но ноты расплываются, их невозможно прочесть. На первых страницах я все видел. А теперь даже не понимаю, в какой тональности я играю. Но рядом со мной сидит Шуберт и слушает мое исполнение. Я не могу его разочаровать. У меня с ним много общего. Он тоже потерял мать в ранней юности. Потерял любимую. На молодой Терезе Гроб с изрытым оспой лицом ему жениться не разрешили. Их разделило подлое законодательство. Но он все равно любил ее. Других женщин в его жизни не было. Шуберт и Тереза были созданы друг для друга. Но должен ли я сейчас выразить его чувства к Терезе Гроб? В таком случае, почему я вдруг перестал видеть ноты? Они расплылись у меня перед глазами, вытекли на черные клавиши и исчезли в щелях между ними.
Однако я продолжаю играть! Должен играть, пока Шуберт сидит рядом. Я не могу его разочаровать. Не каждому посчастливилось видеть Шуберта рядом с собой. Маленький, толстый. Кто бы подумал, что он гениальный композитор. Я должен оправдать его надежды. Я играю, хотя вместо нот у меня белая бумага. В какой я тональности, в до-диез мажоре? Или в си-бемоль миноре? А может, в ля мажоре? Скорее всего, так. Шуберт любил ля мажор. Я весь в испарине, пытаюсь догадаться, как надо играть, но тем временем мои пальцы сами летают по клавишам. Я понимаю, что исполняю что-то гениальное, во что пианист должен вложить все свое отчаяние. Я всего лишь инструмент. И не смею разочаровать Шуберта. И Терезу Гроб тоже. Шуберт наклоняется ко мне, слушает, я остро ощущаю его присутствие. Со страхом щурюсь на ноты. Ведь на бумаге их
Шуберт гладит меня по плечу, пытается утешить:
— Ну-ну, успокойся. То, что ты пытаешься сыграть, я еще не написал.
Я убираю руки с клавишей и со страхом гляжу на него.
Он многозначительно улыбается:
— Продолжай играть. Увидишь, что произойдет.
Клавиши исчезают. Я все играю и играю. Не слышно ни звука. Шуберт смеется. Истерически смеется и не может остановиться. В голове у меня звучит глупый смех. Я краснею и понимаю, что проснулся. Утренний свет льется в окна.
Противостояние при дневном свете
Я просыпаюсь, чтобы идти к Сельме Люнге, вздыхаю, как старик, от былой уверенности не осталось и следа. Да, сегодня день Сельмы Люнге. Праматери Сельмы. После долгого летнего перерыва. Мне следует быть безупречно чистым. Побриться, намылив лицо кисточкой из Мюнхена, которую она без всякого повода подарила мне после одного из уроков. Я должен быть безупречен, должен показать, что летом я старательно занимался, выслушать ее рассуждения о любви, красоте и дружбе. Оправдать ее связанные со мной надежды. Выпить с ней чаю. Доехать на трамвае до Лиюрдет. И, возможно, сказать: «Мы достаточно занимались. Слишком многое случилось за это время. Думаю, нам лучше теперь разойтись».
Но хватит ли у меня на это решимости? И когда в этот сентябрьский осенний день 1970 года я стою перед большим мрачным домом, обшитым мореным тесом, на Сандбюннвейен, я замечаю, что именно решимости у меня заметно поубавилось. За этими стенами живут две мировые знаменитости, пользующиеся огромным авторитетом.
У нее всегда есть под рукой Турфинн. Талантливый философ. Я почти забыл о нем, несмотря на статьи о нем во всех газетах. Не проходит и недели, чтобы в них не появилось статьи о Турфинне Люнге. Его шедевр «О смешном» — неисчерпаемый источник для журналистов. Они стоят к нему в очереди. Что он,
Но со мною Турфинн Люнге неизменно любезен и весел, он встречает меня в дверях и провожает в гостиную.
— Добро пожаловать, добро пожаловать! Хорошо ли юный гений провел лето?
— Да, спасибо, — отвечаю я и смотрю в бестолковую профессорскую физиономию. В его взгляде есть что-то, что мне нравится. Правда ли, что Сельма Люнге изменяет ему с молодым музыкантом? Мне всегда было трудно в это поверить. Ни один из супругов не похож на того, кто способен вести такую двойную жизнь. Я вдруг вижу, что он помнит меня. В его представлении я — парень, который любил Аню. Он становится серьезным и снова берет меня за руку.
— Это так страшно, то, что случилось с твоей любимой.
Мне нравится, что он называет Аню моей любимой. Сам я никогда не осмеливался употреблять это слово. Оно немного старомодно. Он же употребляет его. До сих пор он представлялся мне тюфяком, добрым, покладистым недотепой, который покорно подчинялся всем безумным и недобрым капризам жены, посылавшей его на трамвае в центр Осло за особым немецким хлебом из муки грубого помола. В Ауле он служил ей талисманом, украшением, хотя Турфинна Люнге никак нельзя назвать красавцем. Это его именем она украшала себя. Именем, известным во всем мире. Для меня он до сих пор тоже был только всемирно известным именем. Но сейчас я вижу перед собой лицо стареющего человека, который пытается сказать мне какие-то искренние слова, выражает сожаление о том, что случилось, понимает мое бессилие. Он обеими руками сжимает мою руку, как близкий друг, разделяющий мое горе, и это трогает меня сильнее, чем я мог бы подумать. Я начинаю плакать. Плохой знак, думаю я. Не так я хотел появиться в этом доме. Не таким мягким и ранимым. Я смешон. И мне стыдно. Но во взгляде профессора только сочувствие и понимание, забота, которой я никогда не видел от Ребекки, потому что она была и есть слишком жизнерадостная. В ней нет почти ничего темного. Но теперь я понимаю, какая чернота царила все это время во мне самом. Я чувствую усталость, которая меня пугает. Турфинн видит это, гладит меня по плечу и дает