Запах дыма, мяса из лавки мясника, солоноватый дух моря и непременная в те времена слабая сладкая вонь помоев. На меня дохнуло из темного проема открытой двери, когда я шел мимо скобяной лавки. Я вобрал это все, и меня охватило чувство, которое я назвал счастьем; хотя это не было счастьем, это больше или меньше, чем счастье. Что произошло? Что именно в банальной сцене с обычными событиями, звуками и запахами небольшого города заставило нечто во мне – неважно, как оно называется, – внезапно расцвести, словно пообещав дать ответ на все невыразимые чаяния моей жизни? Все вокруг стало прежним – и домохозяйки, и та деловитая псина, все, как раньше, но при этом что-то неуловимо преобразилось. Вместе со счастьем пришло и беспокойство. Казалось, я ношу хрупкий сосуд, который обязался беречь, словно тот мальчик из истории, рассказанной на уроке Закона Божьего, – он нес Гостию по улицам порочного Древнего Рима, спрятав ее под туникой; правда, в моем случае драгоценным сосудом оказался я. Да, так все и было, в тот день случился я сам. Не очень ясно, что это значит, но наверняка, сказал я себе, наверняка тут кроется какой-то смысл. И пошел дальше под моросящим дождем, в счастливом замешательстве, храня в сердце тайну самого себя.

Возможно ли, что тот самый фиал драгоценного ихора, крови богов, оставшийся во мне, тем же вечером выплеснулся слезами в кинотеатре, и я до сих пор ношу его, и он вновь готов пролиться через край при малейшем толчке, малейшем сбое сердца?

Всю юность я репетировал будущие выступления на сцене. Рыскал по закоулкам города, всегда в одиночку, разыгрывая монодрамы борьбы и триумфа, в которых говорил за всех персонажей, даже побежденных и убитых. Я был кем угодно, кроме самого себя. Так год за годом продолжалась напряженная нескончаемая репетиция. Но для чего я репетировал? Я поискал внутри себя и не нашел ничего завершенного, лишь силу, которая ждет воплощения. На том месте, где должно находиться мое «я», зияла дыра, экстатическая пустота. И в этот вакуум затягивало все подряд. Например, женщин. Они бросались в меня с головой, надеясь заполнить всем, что могли дать. Дело не просто в том, что коли я актер, то во мне предположительно не хватает какой-то важной части личности. Нет, я провоцировал их жажду созидать, давать жизнь. Боюсь, со мной их постигла неудача.

Только Лидия смогла сосредоточить на мне столько внимания, чтобы заставить сиять на весь мир, и так ярко, что даже я сам поверил в свое существование. Когда я впервые встретил ее, она жила в гостинице. Гостиницей был их семейный дом. Тем летом, полжизни с лишним назад, я мог почти каждый день наблюдать, как она появляется и исчезает за вращающимися стеклянными дверьми «Счастливого приюта», облаченная в иноземные воздушные наряды из прозрачного газа, вельвета и бисера. По тогдашней моде на простоту свои черные волосы она носила прямыми, яркая серебряная прядь не так бросалась в глаза, как несколько лет спустя, но все равно смотрелась эффектно. Я без устали строил догадки о Лидии. Тогда я снимал комнату в многоквартирном доме, развалюхе в каменистом овраге у реки; на рассвете из ворот пивоваренного завода выезжали груженые подводы, и я просыпался под апокалиптический грохот копыт, а ночи были пропитаны тошнотворно сладкой вонью поджаренного солода. Я слонялся по набережной и в песчаной духоте летнего города часами наблюдал за Лидией. Она казалась воплощенной экзотикой, дочерью пустыни. Ходила, медленно покачиваясь, слегка сутулясь, всегда склонив голову, словно сосредоточенно шла по собственному следу к чему-то или кому-то исключительно важному. Когда Лидия заходила в гостиницу, вращающиеся стеклянные двери дробили ее отражение, пока она не исчезала в тусклой полутьме людного холла. Я придумывал ей разные биографии. Иностранка, разумеется, беглый отпрыск знаменитого аристократического рода; бывшая любовница богача, скрывающаяся здесь, в забытых богом и людьми краях, от его подручных; ее прошлое должно таить что-то роковое – я ни минуты не сомневался в этом, – некую утрату, тайный грех, возможно, даже злодейство. Когда совершенно случайно нас познакомили в вечер премьеры – в то время она обожала театр, с неистребимым энтузиазмом ходила, кажется, на все постановки, – я испытал неизбежное разочарование, словно что-то с хрустом осело под ложечкой. Обычная девушка, одна из многих.

– Я вас видела, – сказала она. – Вы часто бродите по набережной.

Лидия всегда отличалась обезоруживающей прямотой.

И все же левантийский флер, тепличная бледность лица в сочетании с иссиня-черными бровями, пушок, оттеняющий верхнюю губу, по-прежнему влекли меня к ней. Гостиница «Счастливый приют» преобразилась в оазис; прежде чем пересечь порог, я вообразил таинственный мир зелени, плеска воды, страстного шепота; я уже чувствовал вкус шербета, запах сандала. Лидия была великолепна, сама того не замечая, и от этого казалась еще соблазнительнее. Я восхищался ее полнотой, тем, как она заполняла собой любую одежду, даже самую широкую и свободную. Даже имя ее казалось символом физического совершенства. Моя большая, холеная, слегка неуклюжая принцесса. Я любил смотреть, как она идет навстречу своей тяжеловатой поступью, рассеянно и чуть недовольно улыбаясь. Я купался в ее лучах; для меня она казалась воплощением понятия «семейный очаг»; не задумываясь, я сразу решил, что женюсь на ней.

Следует отметить, что настоящее, данное при рождении имя моей нежноокой жены – Лия; тем вечером, когда нас познакомили, в шуме голосов театрального буфета мне послышалось «Лидия», а когда я позже повторил свою ошибку, ей понравилось, это имя осталось ее любовным прозвищем, а в итоге прижилось у всех, даже среди самых беззаботных членов ее семейства. Только теперь я задаюсь вопросом: не привела ли смена имени к более глубоким изменениям в ней? Она рассталась с частью себя, а стало быть, приобрела что-то взамен. Путь от Лии до Лидии не так прост. Когда я только начинал работать на сцене, то подумывал взять псевдоним, но я и без того был почти ненастоящим, так что не решился пожертвовать императорским ярлыком, пришпиленным матерью, – уверен, отец не имел права голоса по этому вопросу, – чтобы мое имя осталось по крайней мере звучным, хотя все, включая матушку, сразу же обкорнали его до «Алекса». Сначала на афишах значилось «Александр», но имя не прижилось. Интересно, бывают ли средства борьбы с сокращениями?

Я посмотрел ее имя в словаре и выяснил, что на иврите оно означает «корова». Боже. Неудивительно, что она так охотно заменила его.

Все воспоминания об этом периоде жизни покрывает легкий румянец стыда. Я не был тем, кем притворялся. Во всем виновато мое актерство. Нет, я не лгал, однако позволял себе подчеркивать некоторые моменты своего осмотрительно туманного происхождения и, честно говоря, преувеличивал. На самом деле я с радостью обменял бы свой выдуманный образ на малую толику наследованной благодати, на то, что придумал не я, чего никак не постарался заслужить, – на социальное положение, воспитание, деньги, даже на жалкую прибрежную гостиницу и каплю крови Авраама. Я был неизвестным, как принято в нашем ремесле называть новичков; воистину неизвестным, даже самому себе.

Думаю, я захотел выступать на сцене, чтобы подарить себе вереницу персонажей, в которых можно вжиться, стать больше, грандиозней, весомее и важнее, чем сам я мог надеяться быть. Я учил – усердно учил эту роль, роль лицедея, одновременно стремясь добраться до себя настоящего. Я отдавал занятиям долгие часы, намного больше, чем требовали самые строгие мои наставники. Сцена – прекрасная школа; я овладел массой бесполезных навыков: умел танцевать, фехтовать, а если потребуют обстоятельства, мог спуститься по веревке со стропил с абордажной саблей в зубах. В молодости я умел падать навзничь, как подкошенный, – бабах! – словно бык под ножом мясника. В течение года брал уроки дикции, пять шиллингов занятие, у благовоспитанной старушки, одетой в черный вельвет и ветхие кружева – «Ваше пока вру, очевидно, должно означать по ковру, мистер Клив, не так ли?» – которая во время наших еженедельных получасовых свиданий периодически извинялась, со скромным достоинством отворачивалась и украдкой делала глоток из бутылки, спрятанной в ридикюле. Я ходил на курсы балета, упорно занимался целую зиму, добросовестно обливаясь потом у станка под пристальными взглядами угловатых школьниц и волооких отроков с сомнительными пристрастиями. Я поглощал развивающие книги. Изучал взгляды Станиславского и Бредли на сущность трагедии, Клейста на кукольный театр, читал даже сочинения заумных стариканов наподобие Гранвилль-Баркера и Бирбома-Три об актерском искусстве. Выискивал самые загадочные трактаты. У меня до сих пор где-то на полке хранится «Dell'arte rappresentativa, premeditata ed all'improviso» Перуччи, – я любил произносить название вслух, словно строки сонета Петрарки, – книга о венецианской комедии семнадцатого века, я извлекал ее с апломбом знатока, даже сумел прочесть несколько страниц, строчка за строчкой, с помощью учебника для начинающих. Я жаждал полностью перевоплотиться, не меньше – превратить себя в новое, чудесное и сияющее создание. Но такое невозможно. Такое доступно лишь Богу – Богу или марионетке. Я научился играть, больше ничего, что на самом деле означает научился убедительно играть роль актера так, словно не

Вы читаете Затмение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату