играю вовсе. Это ни на йоту не приблизило меня к великой метаморфозе, осуществить которую я так надеялся. Тот, кто сам сделал себе имя, не имеет опоры под ногами. Тот, кто вытягивает себя за волосы, совершает бесконечный кульбит и слышит, как мир смеется на ним – смотрите! Вот он снова кувырнулся! Я пришел из ниоткуда и вот теперь, с помощью Лидии, кажется, нащупал почву под ногами. Конечно, приходилось сочинять, оттачивать свой образ, ибо как я мог надеяться, что меня примут таким, каков я есть, в экзотическом новом пристанище, которое она предлагала?
Мы оформили брак в бюро записи актов гражданского состояния, скандальный поступок по тогдашним меркам; я чувствовал себя настоящим иконоборцем. Моя мать предпочла остаться в стороне, не столько потому, что не одобряла наш межрасовый союз, – хотя, разумеется, была против, – сколько из-за страха перед экзотическим для нее миром, которому я теперь принадлежал. Свадебное пиршество состоялось в «Счастливом приюте». Стояла жара, и вонь от реки придавала празднеству дешевый базарный дух. Многочисленные братья Лидии, черноволосые и толстозадые, удивительно непосредственные и дружелюбные молодые люди, хлопали меня по спине и непристойно, но безобидно шутили. Затем проходили мимо; именно такими я их запомнил в тот день – они проходили мимо тяжеловатой фамильной походкой вразвалку, оглядывались и добродушно-скептически посмеивались. Мой новоприобретенный тесть, бдительный вдовец с несообразно благородным челом философа, обходил дозором торжественное мероприятие, он скорее был похож на гостиничного детектива, чем на владельца. Я ему сразу не понравился.
Я еще не описал «Счастливый приют»? Я любил эту старую гостиницу. Ее, конечно, уже нет. Как только умер отец, сыновья избавились от нее, потом случился пожар, дом сгорел дотла, а землю продали. Кажется невероятным, что такое основательное здание можно так просто стереть с лица земли. Внутри оно было коричневых тонов, но не насыщенного деревянного оттенка, а цвета многослойного старого лака, чуть клейкого на ощупь. В коридорах днем и ночью стоял слабый запах подгоревшей еды. В туалетах – огромные, как трон, унитазы с деревянными сиденьями, а ванны будто бы созданы для того, чтобы загружать в них убитых невест; стоило открыть краны, как снизу по трубам проносился громоподобный стук до самого чердака, даже стены дрожали. Кстати, именно там, в пустующем номере под крышей, одним душным летним вечером в субботу, день священного отдохновения, на высокой и широкой кровати, неприятно напоминавшей алтарь, мы с Лидией впервые отдались друг другу во грехе. Я словно сжимал в руках большую великолепную беспокойную птицу, что воркует, каркает, неистово бьет крыльями, а в конце содрогается и бессильно оседает подо мной со слабыми жалобными стонами.
Эта будуарная покорность обманчива. Несмотря на видимую рассеянность, преклонение перед отцом и восторженное почитание театра, несмотря на все браслеты, бисерные ожерелья и струящиеся шелка – иногда Лидия походила на целый караван, что величественно плывет сквозь марево по мерцающим дюнам, – я сознавал, что она сильнее меня. Именно сильнее, а не жестче; я довольно жесткий человек, но сильным никогда не был: в этом моя сила. Она заботилась обо мне, защищала от всего мира и от себя самого. Под панцирем ее опеки я мог притворяться мягким и бесхарактерным, будто персонаж комедий эпохи Реставрации, которые в середине моей карьеры переживали очередной взлет популярности. А когда одним щедрым воскресным утром отец Лидии неожиданно взял и умер, у нее даже появились деньги. Да, мы были созданы друг для друга, мы были идеальной парой. А теперь я стоял в одних подштанниках у окна своей детской спальни, за которым видна по-утреннему пустынная площадь; стоял с красными похмельными глазами, сбитый с толку, полный необъяснимой горечи, и никак не мог понять, когда именно случился секундный приступ катастрофической невнимательности, заставил выронить позолоченную чашу моей жизни и разбить ее вдребезги.
Я босиком направился вниз по лестнице, пошатываясь, добрался до кухни и оперся о стол дрожащими руками – резь в глазах, голову немилосердно сдавило. Бутылка виски, пустая на три четверти, стояла в одиночестве, будто бы с упреком опустив плечи. Комната, залитая солнцем, стала ярким шатром, натянутым на колышки света, что отражался по углам – от горлышка бутылки, от края захватанного стекла, от невыносимо слепящего глаза лезвия кухонного ножа. Что я наговорил Квирку? Помню, как рассказывал о той ночи, когда зверек заставил меня остановить машину и понять, что нужно вернуться и жить здесь. Поделился сном, в котором стал ребенком и встречал пасхальное утро; даже описал пластмассовую курицу, а потом спросил, знает ли он, в чем разница между курицей и клушей. Последнюю загадку он долго и важно обдумывал, но не решил. Потом я услышал, как рассказываю о вечерах, когда пробирался в провинциальные кинотеатры и плакал там. Под расслабляющим действием спиртного воспоминания хлынули потоком, как слезы во время тех ураганов необъяснимой грусти, которые я переживал в сырой темноте зрительного зала перед огромным мерцающим экраном. А теперь, под безжалостным утренним светом, держась за стол и зажмурившись, чувствовал, что весь горю от бессильного стыда за эту сбивчивую исповедь.
Пронзительно зазвонил телефон, и я вздрогнул от страха. Не знал, что он все еще включен. После лихорадочных поисков нашел его в холле на полу за выпотрошенным диваном. Старая модель, с корпусом из бакелита; тяжелая трубка, словно костяная, ложится в руку орудием древнего племени, отполированным за годы смертоносного применения. Я не сразу узнал голос Лидии. Услышал ее сухой смешок.
– Ты нас уже забыл?
– Я не знал, что телефон работает.
– Что ж, теперь знаешь. – Помолчала, подышала в трубку. – Как поживает наш отшельник?
– Мучаюсь с похмелья. – Отсюда я видел кухню, стекло одного из окон было с дефектом; когда чуть поворачиваешь голову, кажется, что по дереву в саду пробегает рябь, словно оно отражается в воде. – Я пил с Квирком.[3]
– С чем пил?
– С Квирком. Наш так называемый сторож.
– Много он там насторожил.
– Он притащил виски.
– Чтобы проводить тебя в новую жизнь. Он не разбил бутылку тебе о голову?
Я отчетливо видел всю картину. Утренний свет, словно густой белесый газ, Лидия стоит в гостиной большого старого мрачного дома у моря – часть отцовского наследства, – зажав телефонную трубку между плечом и подбородком (трюк, который я так и не сумел освоить), говорит в нее, словно баюкает сонного младенца, уютно свернувшегося у лица. Соленый запах моря, крики чаек. Все казалось таким отчетливым и в то же время таким далеким, что вполне могло быть видением жизни в иной вселенной, на планете, похожей на нашу до мелочей.
– Касс опять звонила, – произнесла Лидия.
– Да? – Я медленно сел на диван и сразу провалился так, что подбородок едва не касался колен, а торчащая снизу набивка из конского волоса защекотала голые лодыжки.
– У нее для тебя сюрприз.
Она коротко усмехнулась.
– Какой сюрприз?
– Ты здорово удивишься.
Не сомневаюсь. Сюрприз от Касс способен внушить трепет. По дереву за дефектным стеклом на кухне пробежала рябь. К моему ужасу, мне показалось, что Лидия всхлипнула; когда она заговорила снова, ее голос был сиплым от упрека.
– Тебе лучше вернуться. Ты должен быть здесь, когда она приедет.
Я не знал, что ответить. Вспомнил день, когда родилась дочь. Она вырвалась на свет божий, перепачканная и сердитая крошка, с печатью поколений на челе. Я не ожидал, что она окажется похожа на стольких людей. Она была одновременно моими отцом и матерью, тестем и его покойной супругой, и, конечно, самой Лидией, и еще целой призрачной вереницей предков, все они теснились на ее крохотном личике, сморщенном в борьбе за каждый вздох, словно иммигранты у иллюминатора отплывающего корабля. Я присутствовал при родах, да, я был очень прогрессивным супругом, увлекался подобными вещами; тоже спектакль, конечно, потому что в душе я содрогался от этого кровавого зрелища. К тому времени, как ребенок родился, я пребывал в оцепенении и не знал, куда себя деть. Мне сразу сунули в руки младенца, даже не обмыв. Какая она легкая и в то же время такой груз. Врач в запятнанных кровью зеленых резиновых башмаках заговорил со мной, но я не понял ни слова. Сестры были проворными и