воспринимается чуть ли не как философский трактат — разъяснении сконцентрирована суть «посткапитализма». Д’Агата не только откровенно высмеивает современных буржуазных теоретиков, прогнозирующих будущее своего общества как «капитализм без капиталистов», как систему «всеобщего благоденствия и демократии», он идет дальше и глубже, подвергая беспощадному анализу основополагающие догмы этих построений. Так мы узнаем, что «демократия» этого «капитализма без капиталистов» заключается в том, что все граждане, начиная от самого папы, обязаны значительную часть потребляемых товаров немедленно отправлять на помойку, даже не раскрывая роскошной оболочки. Однако данное понятие «демократии» отнюдь не предполагает равенства: для пополнения личного ассортимента отбросов супруга папы ездит по магазинам в автопоезде, кардиналы — на грузовиках с прицепом, а сошки помельче — в фургонах или на мотоциклах с маленькой коляской; по размерам же личного кладбища вещей определяется и социальная значимость их владельцев. А потому чудовищно логичны «мечты» Елизаветы, жены Рикки, о тех днях, когда она сама поднимется на высшую ступень общества: «…Твоя жена сможет покупать больше всех. Каждый день ездить в торговый центр на грузовике с прицепом. Каждый день привозить оттуда столько, ого-го, сколько никто не привозит, — вот высший о’кей. Для этого надо быть папской женой. Я как вижу на улице белый автопоезд с папским гербом, так плачу — ууу — от умиления».

Хотелось бы, чтобы от читателя не ускользнул и другой принципиально важный момент: в «капитализме без капиталистов» единственным институтом реальной власти остается церковь. Но какая! Д’Агата решительно вычеркивает из арсенала «религии помойки» все без исключения христианские гуманистические постулаты, оставляя церкви лишь две функции: беспощадного подавления еретиков (самым «страшным» представителем инакомыслия в романе оказывается некий безработный, укравший с помойки пару ботинок) и регулирования процесса «потребление — помойка».

Что это: всплеск воинствующего атеизма или же сатирически заостренная констатация нравственного, духовного разложения современной католической церкви, которая в прошлом, при всех трагических издержках, внесла тем не менее свой вклад в становление и развитие гуманистической культуры?

Казалось бы, в такой католической стране, как Италия, превращение евангелических имен в символы разнузданного делячества, алчности, властолюбия, невежества должно было вызвать бурю негодования, по крайней мере со стороны церкви. Увы! «Кощунство» Д’Агаты прошло практически не замеченным. И немудрено: на Апеннинах только-только стал спадать накал страстей вокруг грандиозного скандала, в центре которого оказался не кто иной, как сам управляющий ватиканскими финансами архиепископ Марцинкус. Он, как выяснилось, отнюдь не случайно вел дела (читай: проворачивал аферы) преимущественно через банк «Амброзиано» — свившие там гнездо финансовые аферисты международного масштаба Роберто Кальви и Микеле Синдона обеспечивали «святой церкви» небывало высокие доходы, ибо с помощью мафии вкладывали получаемые от Марцинкуса средства в самые доходные отрасли: торговлю наркотиками, содержание подпольных «домов свиданий», рэкет и т. д. и т. п.

Скандал приобрел еще более сакраментальный характер, когда ряд крупнейших органов печати в самом разгаре расследования вдруг начали публиковать серию материалов, связанных с загадочной смертью предыдущего папы — Иоанна Павла I, лишь месяц занимавшего престол Св. Петра. Ведя свое параллельное следствие, журналисты добились доступа к материалам, которые трудно не назвать сенсационными. Во всяком случае, как утверждает в своей книге «Именем господа» английский писатель Дэвид Яллоп, Иоанн Павел I был отравлен, как только решил произвести радикальные перемены именно в финансовом ведомстве. Сообщение о смещении Марцинкуса и его ближайших помощников папа намеревался обнародовать 29 сентября 1978 года, однако именно ночь с 28-го на 29-е оказалась для него последней. Яллоп приводит в этой связи слова Иоанна Павла I: «К сожалению, здесь, в Ватикане, есть деятели, забывшие свои обязанности. Они довели святой престол до уровня самого обычного рынка. Терпеть этого дальше нельзя…»

В условиях, когда пресса ежедневно публиковала все новые и новые, один пикантнее другого, материалы о темных деяниях, творимых «именем господа», в Ватикане, по всей вероятности, нашлось достаточно благоразумия обойти молчанием «ересь» Д’Агаты, но ведь молчание — позиция, причем порой говорящая даже больше, чем пространные речи. Оно стало ярким свидетельством того, что при всей «спрессованности» сюжетной линии романа, при всем «немногословии» его персонажей автору удалось дать широкую, сатирически предельно заостренную генеалогию «новой» религии, «нового» общества, эпоху которого открыл в романе сам папа Римский, «выбросившийся из ватиканского кабинета на площадь Св. Петра и тем самым признавший окончательную дискредитацию своей церкви».

Книга Джузеппе Д’Агаты обращена к читателю сегодняшнего дня и требует от него реакции сейчас, сегодня. Безбрежность материального достатка и кладбище умственной пустоты — именно таким видит писатель капитализм «дня После»; видит сам и с необычайной силой предостерегает от этой опасности современников.

А. Веселицкий

1

У. Ууу.

Я говорю «у» и пишу «скука».

Двадцать маленьких телеэкранов, позволяющих мне — эхехе — подсматривать, что происходит в двадцати местах (уголках) этого дворца — огромного (громадного) папского дворца, — нагоняют скуку.

Тоску.

Тоска звучит лучше (солиднее). Она более подходит (приличествует), более созвучна герою. Я имею в виду себя.

Taedium vitae[4] — это латынь. О, самая настоящая, с гарантией!

Люди, для чего подсматривать за человеком, когда он наедине с самим собой, какой в этом смысл (смак), если его поведение не отличается от поступков (действий), которые он совершает при всем честном народе?

Личная (интимная) жизнь ни одного из тех, за кем я наблюдаю, за кем подсматриваю (шпионю) посредством скрытых телекамер, не представляет интереса. Полное отсутствие материала для шантажа с моей стороны.

Помимо ковыряния в носу и плевков на каждом шагу, они не делают ничего, что выходило бы за рамки общепринятых норм поведения.

Они всегда держатся в рамках.

Мне нравится писать. Когда я пишу, я напрягаюсь, я устаю. Прихожу в возбуждение.

Письмо у нас фактически исчезло.

Если б не я, письменность вообще бы уже умерла. Потерпите. Придет время — и вы узнаете, для чего я пишу эти страницы. Пишу? У, я их говорю. Изрекаю.

Почти никто не умеет читать. Арифметические и алгебраические знаки не в счет: в них все хорошо разбираются. Прилично разбираются.

Эхехе. Интересно, каким образом пишущий избавляется от скуки — уж не тем ли, что перекладывает ее на читающего?

У, восклицаниями я могу выразить все. Восклицания — соль языка. Без восклицаний разговорное письмо оказывается плоским, фальшивым, непонятным. Глупым.

Когда я не умел говорить, а так было до недавнего времени («Эта скотина Ричард знает один язык — язык секса»), мне удавалось выразить все, даже невыразимое, при помощи одних восклицаний.

Вы читаете Америка о’кей
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату