художественная проза, ее на наш век хватит с избытком.
На остальных полосах газет — реклама, спорт и неизменно окрашенная в розовые тона хроника местных событий.
Политическую тюрьму — крепость, построенную в девятнадцатом веке, — овевают морские ветры. Заключенные, содержащиеся, ввиду переполнения камер, во дворах, до того загорели, что выглядят питомцами оздоровительной элиотерапевтической колонии. Начальник тюрьмы тоже выдержан в темных тонах — ходит в черной шелковой рубашке. Это пожилой, но хорошо сохранившийся мужчина с военной выправкой, которую приобретают годами — с ходу такая не дается.
— Скажи мне правду, друг, на чьей стороне ты воевал? — спрашиваю я у него.
— Видишь рубашку?
— Вижу.
— Нет, ты всмотрись как следует!
— Понятно. И тебя после этого оставили в живых?
— Со всеми почестями. Прежняя демократия была дура. Скажи, что нет?
— И потому вы ее — к ногтю?
— Пинком под зад — впрочем, без особого удовлетворения, потому что она, по-моему, сама напрашивалась. Однако мне, журналист, на политику наплевать; смотри, чтобы тебе не взбрело в голову писать, будто это тюрьма политическая. Тут сплошь уголовники.
Разрешения вступать в контакт с заключенными у меня нет, здесь строгий карантин: марксизм считается сверхзаразной болезнью. По воле молчаливого большинства практикуются смертные казни, однако тюремное начальство предпочитает квалифицировать их как несчастные случаи в результате попыток к бегству, совершаемых бандитами и ворами, то есть лицами, покусившимися на частную собственность.
На центральном дворе возятся с оружием несколько солдат из взвода, который приводит в исполнение смертные приговоры. Ветеран (бывший муниципальный служащий) чистит винтовку и заливается — поет. «Родная винтовка!» — вставляет он между куплетами. Юный солдат (из безработных) у него на подхвате; его голубые глаза светятся страстным желанием стать стрелком-отличником.
— Перед тем как выстрелить, ты в него целишься, стараешься обязательно попасть?
— Весь взвод стреляет.
— Но ты-то стараешься попасть или нет?
— Едрит твою... чего привязался?
— Чтобы знать, как быть, когда придет мой черед.
— Ну, ладно. Я целюсь в сердце, в самую середку.
Паренек кладет руку себе на грудь.
— А как это делается?
— Нет ничего проще; проведи мысленно две линии: одну от левого плеча, другую от подбородка; они должны образовать прямой угол. В этот угол и целься — будь уверен, попадешь в самое сердце.
Паренек смотрит на свою грудь, примеряется.
— Правильно, сердце тут, — подтверждает ветеран.
— Ты уверен?
— Как хирург! Хирург, перед тем как резать, точно знает, что обнаружит. Надо же все-таки, чтобы хоть кто-нибудь из взвода знал, как это делается. Если все промахнутся, что тогда?
— Пришлось бы расстреливать по новой.
— Ну это уж было бы бесчеловечно.
— И смешно!
Паренек весело хохочет; ветеран смотрит на него понимающе. «Ох, уж эта молодежь, — наверное, думает он. — Ничего, пусть пока резвится; постарше будет, уймется, жизнь заставит».
Солдатик делает вид, что стреляет:
— Пиф-паф! Прямой угол, а в углу сердце. Покойник гарантирован.
Ветеран велит ему перестать. Паренек признается:
— Жду не дождусь, когда наконец дадут попрактиковаться. С тех самых пор мечтаю, как начал играть в жулики-сыщики. Бывало, прошу своего дружка: как только я крикну «пиф-паф», падай замертво!
— Будь спокоен, уж если я участвую в расстреле, добивать не приходится.
— А что, храбрый человек мог бы управиться и один!
— Пожалуй, да, — согласился ветеран.
Понятно? Я записал этот разговор слово в слово, чтобы было ясно: история воздаст им должное — быть может, заклеймит как негодяев или кровожадных насильников, это ее дело, то есть истории, но то, что эти революционеры не дилетанты, — бесспорно.
Приговоренный к смерти молод, у него черная кудлатая голова. Повстречались мы с ним, когда его вели к стенке расстреливать. Зрелище не из приятных, друзья мои. Мужественно встретить смерть он не смог, плача, бубнил, что он не красный и не студент, что втерся в левацкую внепарламентскую группу как провокатор, чтобы оправдать репрессии против экстремистов. Начальник тюрьмы, ухмыляясь, посоветовал мне не обращать на него внимания: если даже установить личность не удалось, расстрелять все равно надо; сразу видно, что за птица: одет как все эти смутьяны — студенты, отрастил длинные патлы, бороду, наверняка развел вшей, — одним словом, неряха, а может, и наркоман.
На обед мы ели «сердитые перья[6]» и козлятину «не обожги пальцы[7]».
Потом мы с начальником расположились на одной из террас крепости. Все время, покуда он, развалясь в шезлонге, спал, а я, под тентом, наслаждался прохладным морским ветерком, у меня не выходила из головы Мэри, моя дорогая старуха Мэри.
Нет, нет, погодите о ней печалиться. Если бы она узнала, что причинила вам беспокойство, она бы расстроилась.
А посему я, с вашего разрешения, попробую сообщить вам несколько отрывочных сведений о периоде, который предшествовал революции и спровоцировал ее.
Вы не можете себе представить, какой в это время царил в Италии бедлам. Джо не может не задать вместе с вами вопрос: как это наша страна, в чью задачу входит охранять мир во всем мире, прибегая для этого в случае надобности даже к войне, позволила, чтобы дело дошло до такого загнивания, до такого полного разложения?! Нам бы следовало быть, мне кажется, более бдительными.
Так вот, буржуазия осуществляла свою власть, контролируя группу партий, состоявшую из клерикалов, социал-демократов и либералов; кроме того, в запасе у нее имелась резервная сила — откровенные фашисты, то есть те, кто в отличие от коллег, удобно и прибыльно пристроившихся в вышеозначенных партиях или якобы отстранившихся от политики, предпочитал выступать в открытую, отрядами или как провокаторы-одиночки, мастера насилия и террора, дабы удерживать умеренную и трусливую мелкую буржуазию в сфере влияния правящего блока буржуазии.
Этот правящий блок был втянут в следующую игру: железной рукой (обратите внимание на эту деталь) добивался тех же реформ, которых требовала оппозиция — красные коммунисты и часть социалистов, — реформ как основного средства от недугов страны. Тогда почему же, спросите вы, с помощью железной руки, а не соглашения? Тут мы соприкасаемся с тонкостями непостижимой для нас итальянской политики, с ее двуличием, противоречием между сутью и видимостью. На самом деле по логике вещей буржуазия не могла сознательно и всерьез одобрять предлагаемые реформы. Не знаю, улавливаете ли вы почему: клерикалы, самая сильная правительственная партия, представляла одновременно и интересы всей (не только католической) буржуазии и совершенно противоположные интересы значительной части неимущих классов. А это ее сковывало. Самое большее, на что она была способна, это залатать какую-нибудь прореху, если что-то грозило нарушить шаткое равновесие. Словом, положение было аховое. Когда же гражданское и демократическое созревание общества, мастерски поощряемое левыми, дошло до точки максимального напряжения, как могла клерикальная партия проводить реформы, которые непременно затронули бы большую часть священных привилегий буржуазии, тех самых привилегий, которые она была призвана защищать?! Зачем ей было удовлетворять требования одного класса в ущерб другому, ущемлять имущих, не будучи уверенной, что она сможет удовлетворить пролетариев? Для лидеров партии это было бы