за горами. Спящие окрестности иногда оглашались далекими голосами, непонятными шумами, сосновая роща темным краем тянулась к морю, в небе среди фантастических облаков тихо всходила медная луна.

Он смотрел на луну и шептал по-детски:

— Вот сейчас ее видно, а теперь нет… Опять видно… И опять нет.

Он на мгновение задумался.

— Луна… У нее и глаза, и нос, и рот, как у человека, она смотрит на нас и неведомо о чем думает, неведомо…

Он принялся напевать песенку, из тех, что поют в Кастелламаре, протяжную, грустную; на наших холмах она звучит пламенными осенними закатами, после сбора винограда. Издалека быстро приближались фары паровоза, похожие в темноте на два широко открытых глаза неведомого чудовища. Поезд проскочил с грохотом, оставляя за собой дым, послышался пронзительный свисток на железном мосту, затем тишина снова объяла бескрайнюю темную окрестность.

Чинчиннато поднялся.

— Мчись, мчись, — воскликнул он, — далеко, далеко, черный, длинный, как дракон с огненными внутренностями, их в тебя вдохнул дьявол… вдохнул…

Моя память навсегда запечатлела его выразительную фигуру в этот момент.

Внезапное появление паровоза на фоне погруженной в глубокий покой природы поразило его. На обратном пути он был задумчив.

* * *

Однажды в погожий октябрьский полдень мы отправились к морю. Блестящая, словно лакированная полоса четко отделяла бескрайнюю интенсивноголубую массу воды от опалового горизонта, рыбацкие лодки плыли парами, подобные огромным неведомым птицам с желтовато-алыми крыльями. За ними вдоль берега тянулись рыжие дюны, а дальше серовато-зеленое пятно ивняка.

— Огромное бирюзовое море… — говорил он тихо, словно самому себе, в голосе его звучало восхищение и ужас. — Огромное, огромное-преогромное, в нем водятся рыбы-людоеды, заперт в железном сундуке Кашей, он кричит, да никто не слышит, и он не может выбраться оттуда, а ночами приплывает черная лодка, кто ее увидит — умрет…

Он замолчал. Подошел к берегу так близко, что волны подкатывали к ступням. Бог весть что творилось в этой несчастной больной голове. Он видел пределы далеких светящихся миров, сочетания световых потоков, некий беспредельный, загадочный простор, разум его терялся среди этих миражей.

Это угадывалось в его несвязной, всегда красочной речи. На обратном пути он долго не произносил ни звука, а я все смотрел и смотрел на него, и сердце мое отзывалось на многие его странности.

— У тебя мама дома… Она ждет тебя… целует… — прошептал он наконец едва слышно и взял меня за руку.

Сияющее солнце садилось за горы, блики играли на поверхности реки.

— А твоя где? — проговорил я, с трудом сдерживая слезы.

Он заметил двух воробьев, присевших на дороге, поднял камешек и, словно прицелившись из воображаемого ружья, далеко зашвырнул его. Воробьи вспорхнули и помчались стрелой.

— Летите, летите! — напутствовал он, громко смеясь, провожая взглядом полет птиц в перламутровом небе. — Летите, летите!

* * *

Я уже давно заметил, что он изменился; казалось, у него постоянный озноб, он носился по полям, как жеребенок, пока, задыхаясь, в изнеможении не падал на землю, и лежал так часами, поджав колени к животу, неподвижный, с застывшим взглядом под неистовым полуденным солнцем. Вечером он набрасывал на плечо старый красноватый пиджак и прогуливался по площади крупными, плавными шагами испанского гранда. Он избегал меня. Не приносил больше ни маков, ни ромашек. Я страдал. Правду говорили бабки: этот человек заворожил меня. Однажды утром я решился и пошел ему навстречу, он не поднял глаз и покраснел как мак.

— Что с тобой? — спросил я возбужденно.

— Ничего.

— Неправда.

— Правда.

— Нет.

Я заметил, что он пламенным взглядом смотрит куда-то позади меня. Обернулся — на пороге лавочки стояла дородная девушка-простолюдинка.

— Тереза… — пробормотал Чинчиннато, побледнев.

Я все понял: бедняга видел в этой девушке обольстительницу из своего селения, из-за которой помутился его рассудок.

Два дня спустя они встретились на площади. Он приблизился к ней улыбаясь и прошептал:

— Ты прекраснее солнца!

Она закатила ему пощечину.

Вокруг вертелись мальчишки, они принялись шумно дразнить Чинчиннато; он стоял одинокий, потрясенный, бледный как полотно. В него полетели огрызки, один попал в лицо. Он бросился на мальчишек, рыча словно разъяренный, раненый бык, схватил одного и швырнул на землю, будто тюк с тряпьем.

* * *

Я видел из окна, как его вели в наручниках два карабинера, кровь струилась у него из носа по бороде, он шел под оскорбительные выкрики односельчан, ссутулившийся, униженный, дрожащий. Я проводил его взглядом, в глазах у меня стояли слезы.

Мальчишка-озорник, к счастью, отделался несколькими синяками — Чинчиннато выпустили через два дня.

Несчастный! Его было не узнать! Он помрачнел, стал недоверчивым, озлобленным. Иногда я видел, как он вечером по-собачьи юркал в грязные, темные переулки.

Однажды в прекрасный октябрьский день, когда солнце сияло на кобальтовом небе, его нашли раздавленным на железнодорожных путях, возле моста, — сплошное кровавое месиво. Одна нога, отрезанная колесами, была отброшена на двадцать шагов вперед, в волосах запеклась кровь, лицо без подбородка смотрело двумя распахнутыми жуткими зеленоватыми глазами.

Бедняга Чинчиннато! Ему захотелось увидеть поближе чудовище, которое мчится, как он говорил, далеко-далеко, черного длинного дракона с огненными внутренностями, как у дьявола.

ЛАЗАРЬ

Он стоял под тоскливым облачным небом возле хибары, отупевший, прямой; грязный свитер висел на нем мешком и морщил на тощих бедрах. Он смотрел на убогую, безмолвную, унылую деревню, на скелеты деревьев, выступавшие из низко стелившегося тумана, смотрел, и в его глазах разгорался недобрый огонек голода; хибара рядом, в полумраке, накрытая промокшими под дождем кусками парусины, напоминала огромное, костлявое животное с провисшей кожей.

У него уже целый день ничего не было во рту, последние крошки хлеба отдал утром сыну, этому чудовищу с распухшей, как на дрожжах, безволосой головой, похожей на большую тыкву; живот у Лазаря пустой, как этот барабан, в который он безнадежно бьет, чтобы какой-нибудь негодяй принес хоть сольдо на этого уродца-сына. Но кругом ни души, а младенец валяется там, на куче грязного тряпья, поджав тощие ножки к рахитичной голове, стучит зубами от озноба; и удары в барабан отзываются болью в висках Лазаря.

С темного неба сыпал неистовый, беспрестанный, пронизывающий до костей дождь, кровь холодела от него.

Барабанные удары ватно падали в эти бескрайние, печальные, осенние сумерки, даже эхо молчало. Лазарь, посиневший, замерзший, бил стоя в барабан, уставясь в сумерки, словно собирался проглотить их, и

Вы читаете Леда без лебедя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату