Александрович ее сына, Бориса Савинкова. Как матушка его она была известна всем; как драматический писатель немногим. Сын помогал, но редко. А Бруно, тот пытался помогать отцу, отец отрежет: халтуру буду трескать на собственных похоронах. Ха-ха, наш адвокат не понимает, о чем он? Ты, Бруно, не живал ни в Вологде, ни в Курске, а там халтура – угощенье на поминках… Не принимал, что называется, из принципа. А от Засулич принимал… И справочку давал, как говорится, историческую: атеист Лавров, бывало, забожится, его ткнут носом – ага! Смутится, скажет: а это – непоследовательность… И ради непоследовательности Бруно Германович оставлял свой сверточек у не чужой ему Засулич. Ох, Вера бы Ивановна поделилась с кошками, приблужилась едва ль не дюжина. Однажды наведался Плеханов, поморщился брезгливо: послуште, Верочка, вы этой твари давайте калий – цианистый. При том случилось быть Лопатину. Ах, милый Герман Александрович! Парировал: эй, Жорж, ты лучше угости цианистым апологетов пролетарской диктатуры.
Куда идти?
Балтийские матросы хотели делегировать Лопатина в Учредительное собрание. Ирония истории разъела русскую соборность. Не флейточка свистела, а свистульки; трещотки, народный ударный инструмент, сухие издавали звуки разнообразных ритмов. Не так ли, Елена свет Петровна?
Гляжу: старушка-мышка, тишайшая из лаборанток института стали. Однако – тсс! Товарищ Сталин жив, а посему помалкивала, что совсем молоденькой служила и в Смольном у тов. Гусева, он, к сожаленью, Драбкин, и на Гороховой, в ЧеКа, а там – Урицкий, который, к сожалению, и Моисей, и Соломонович. Ну, хорошо, пришла по объявлению и начала трудиться на пишущей машине. Чего же вы нишкнули, тов. Селюгина, тишайшая из лаборанток института стали? О-о, понимаю, понимаю. Соцреволюцию свершил тов. Сталин, ну, маленько Ленин поучаствовал. Но Учредилка-то… Разгон, январь, год Восемнадцатый; положим, указанье Ильича, однако все сварганили гусевы, урицкие. И вы, Селюгина Елена, об этом знали. Как не знать? Они ведь молодых, весь «низший персонал», свистульками снабдили, трещотками, да и послали на Таврическую.
Там, на Таврической, была толпа сограждан. Приспели сроки! От эсеров большинство, от беков меньшинство. Кадетов нет, они враги народа. Друзей народа, то бишь народных социалистов, пара. Да свершится!
Идут к подъезду. Конечно, Главному. А там уж, во дворце, везде матросы. Винтовки, кобурное оружие. И вьются ленты пулеметные орнаментом эпохи. И Толя, он Железняков, запанибратски с каждым братом. Дух весьма тяжелый. Матросы у дверей, матросы в зале. А в ложах мальчики и девочки. Не ведая о том, что здесь творят, они вот-вот и сотворят здесь непотребство.
И сотворили, не правда ли, Селюгина?! Чуть на трибуне не наш, не большевик, тотчас – шабаш. Хоронят домового, ведьму замуж выдают. Свистульки – рев норда сиповатый. Трещотки оглушают. И как под занавес, вы это помните, Селюгина, как от матросского телодвижения все делегаты, окромя большевиков, вдруг бросились враздрызг, бежали садом, карабкались и на садовую решетку. Матросы не гнались вослед. Ну, брат, умри со смеха. И лены-леночки и васи-петечки, молодость нашей страны, вы тоже за животики хватались, потом, схватив пролетки и авто, всю ночь носились взад-вперед по Невскому и по Литейному. «Ура!» Кричали, смеялись, обнимались, пели, пускали в ход свистульки и трещотки. Учредилка приказала долго жить. Сказала б Лида Либединская: прости, прощай, наш идеал мечты.
Графинюшка (она ведь урожденная Толстая) предобрая, приняла б Лопатина. Устроила б удобно и уютно на укромной даче. Но Герман Александрович не оставлял надолго свой скромный дом, который тоже принадлежал Литфонду. На Карповке, на Петроградской стороне, не то чтоб рядышком, но и не то чтоб далеко от Петропавловки. Шпиль крепости всегда очерчивал все возвращения на круги своя. Так было в молодости. Так было и теперь. И вот уж скоро шпиль поставит точку – в больнице Петропавловской.
Он редко отлучался надолго. Однажды в день, в обед, он уходил обедать. Нашел дешевую столовку, здесь же, на этой Карповке. Как раз в «столовом» доме и находилась квартира одного социалиста, лица известнейшей национальности, уже по одному тому квартира «нехорошая». Но то была уж очень «нехорошая квартира». Там Ленин со товарищами заседал и, увы, увы, не прозаседался: взял на восстанье курс и подарил надолго и всерьез нам концентрат ЧеКа – Политбюро… Лопатин этого не знал, о чем жалеть не следует. Глядишь, и поперхнулся б супом, а суп, он тоже денег стоит.
Скажу вам доверительно, Ильич минувшим летом остановился в двух шагах от Дома литераторов. Но это знает только тот, кто съел пуды ленинианы. Послушайте, старик Лопатин прав: нет книги, до того уж глупой, что невозможно ничего извлечь. Ваш автор, например, извлек известия о Павле.
Лопатина послеобеденного он в Доме литераторов застал, как говорится, с первого захода. Не для блезира – тщательно пришаркивал на половице. Солдат. Шинель, папаха, сапоги, все не для фрунта, а для фронта. Был этот Павел каким-то лепестком с ветвистого лопатинского древа. Лопатину сказал он – «дядюшка», что было благосклонно принято. Лопатин не терпел ни «дед», ни «дедушка», а «дедом русской революции» его в глаза никто не называл.
Описать, каков был Павел внешне? Тут трудность для меня необоримая– уж очень зауряден. А говор южный, ставропольский, нетвердость «г». Незаурядность-то не внешняя. Не потому, что большевик, помилуйте, какая невидаль. Не потому даже, что добровольцем воевал не за царя, а за отечество, но к «пораженцам» примыкал идейно. Из ряду вон считаю я вопрос, который он поставил нынче Ильичу. Они были знакомы с девятьсот шестого. Тогда уж Павел был членом РСДРП, был ленинского направления. А нынче встретились вторично, на конференции большевиков-фронтовиков. Ильич его узнал. Вопрос в глазах: ну-с, что у вас, товарищ? А тот не о войне, тот о ЧеКа товарища Дзержинского. И – озабоченность, тревога: не разразится ль над Россией шквал террора?! И что ж Ильич? Как что! Известно: куда-то там, под мышки, что ли, ладони сунул, на носки привстал и голову тяжелую закинул, прищурился, как Штраух, и разразился смехом. Заливистым, открытым смехом, каким, по замечанию тов. Луначарского, смеются лишь очень- очень-очень честные марксисты. Потом он Павла взял за руку, двумя руками сжал и, накрепко слова сжимая, объявил: не будет робеспьеровщины, не будет. Отбросил руку партийного собрата и пальцем указательным перекрестил крест-накрест гул партийной конференции.
Лопатин слушал. Я думал, вот-вот и разразится шквал – нет, не террорный, шквал витийства резкого. Но Герман Александрович разглядывал племянника своим «лабораторным» взглядом, и пристальным, и ярким. Потом сходил за кипятком, а Павел вынул из кисы-мешка буханку и сахар колотый– сверкнула белизна, точь-в-точь как и в руках солдата в сорок первом, я только слюнки проглотил.
Пили чай вприкуску, Лопатин прикладывал ладони к горячему стакану, но рассуждал, не горячась. Разговор, нет, монолог серьезный. Позвольте схемой; имитацией боюсь сфальшивить.
Он начал как экономист. Промышленный прогресс России так силен, что и европейские обозреватели, есть книга Терри, предвещают ей к середке века доминирующее положение в Европе. Допустим, такова гипотеза. Но мы-то в канун войны… Я на память, но, поверь, не ошибаюсь. Четвертые мы в мире по производству металлических конструкций, на пятом – стали и цемента, а на шестом по добыче угля. Недурно, а? Однако вы-то, друг мой Павел, имеете микроб народничества, для вас капитализм только хищник, вампир и зверь из бездны. Эксплуататор, мать его ети. Не так ли? А роль капитализма куда сложней. Организатор производства. И надобно, чтоб развивался, рос и, тем определяя ход вещей, создал условия для устроения социализма. А вы, марксята, желаете его создать декретом, махом, вынь да положь, и баста. Коль не