— Слава богу, Штакельберг снят с командования корпусом, — возвысил голос Ширинский. — Откуда у Штакельберга слава — боевой, железный генерал? Воевал где-то в Туркестане и там пыль пустил в глаза Куропаткину, а вот теперь пыль развеялась. Неразумный генерал. Зачем ему понадобилось Сумапу? Взял Хэгоутай — окопайся, жди. Нет, полез. Двенадцать тысяч уложил. Куропаткин, когда услышал про потери, лишился языка. Немедленно вон из армии, и даже хотел без всякого его заявления. Уж потом смилостивился, разрешил подать заявление, что по болезни. Лучший корпус в армии — и так растрепал! — Ширинский говорил ровно и громко. Тонкий его голос самодовольно поскрипывал. — По-моему, Штакельберга ненавидят все. Под Тяньцзинем ненавидели, в Гирине, когда он командовал вторым корпусом, ненавидели… Триста офицеров уложил под Сандепу! Не отчислять его, а под суд!
— Я был в штабе, — сказал Логунов, — когда туда поступило разъяснение Штакельберга по поводу его действий. Он объясняет так: да, он рвался вперед, но в этом дух войны, иначе не победишь. И когда он вырвался вперед и привлек на себя японские силы, остальные корпуса должны были поддержать его. А его никто не поддержал.
— Плохой генерал Штакельберг, не защищайте его, — сказал Ширинский. — Особенно не стоит адвокатствовать поручику Логунову. Тем более что Штакельберг и сам сознает, что он плохой генерал, и, уезжая, заявил Куропаткину, что он, Штакельберг, родился под несчастливою звездой, поэтому не может выиграть ни одного сражения.
Когда вышли из собрания, Свистунов сказал:
— Назначают командовать нашей Второй армией Каульбарса. Тоже немец. Зря! Весь стиль их немецкий — мертвый, и ему мы обязаны многими нашими безобразиями.
В 1-й батальон позже, чем в другие батальоны (и тут сказалась неприязнь Ширинского к 1-му батальону!), привезли полушубки и папахи.
Полушубки были невероятны. И малого размера и большого, они были скроены так, что в них нельзя было запахнуться, а запахнувшись — нельзя было застегнуться. Они были сшиты из шкур разных животных, в сущности смётаны одной ниткой и расползались при ма лейшем напряжении. Кроме того, шкуры были прелые, и мех падал клочьями. Мех на огромных папахах закрывал не только глаза, но и нос.
Зимнее обмундирование привез интендант Михельсон, он дружелюбно посмеивался и лукаво смотрел на поручика, как бы говоря: «Ничего, ничего, все принимают, и ты, милый мой, примешь!»
Логунов долго в совершенной растерянности стоял перед кучей мехов.
— Что ж это такое? — спросил наконец поручик. С ним был Жилин, и он приказал солдату примерить обмундирование.
Жилим примерил. Михельсон схватился за живот.
— Ну и русский солдат! — хохотал он. — Хорош, хорош! Поручик, вы должны радоваться: от одного вида ваших героев японцы побегут. Скажут: не станем воевать с чучелами гороховыми!
Жилин засмеялся блеющим смехом. Логунов, красный и взволнованный, сказал:
— Я не приму!
Михельсон перестал смеяться:
— Но, но, поручик! Без шуток! Вся русская армия одета таким образом. Куропаткин принял, а вы что? Солдат перешьет для себя полушубочек: нитки есть, иголка есть. А то, что мех староват, так ведь мех для чего? Для пуль! Неужели же нести под пули добрый мех? В этом я согласен с поставщиками. Ну, скидывай, братец, нечего красоваться.
— Как хотите… — снова начал Логунов.
— Я хочу, поручик, чтобы вы исполнили приказ главнокомандующего. Солдаты должны быть одеты по-зимнему. Русский солдат, поручик… Если б это был немец, европейская армия — другое дело. Русский человек, вы сами знаете, есть русский человек. Он все вынесет.
— Мне непонятны ваши речи! — повысил голос Логунов, понимая, что выхода у него нет и зимнее обмундирование он примет.
— У вас очень отзывчивое сердце, поручик, — сказал Михельсон.
Посмеиваясь, он смотрел, как Логунов подписывал акт о приемке, потом осторожно взял из рук поручика бумагу, аккуратно сложил, спрятал в сумку и укатил.
5
Горшенин и Грифцов сошли с поезда на харбинском вокзале. Горшенин, в драповом пальто на вате и в неопределенной фуражке, напоминавшей фуражку какого-то ведомства, нес в руке чемодан. Грифцов, тоже в драповом пальто, но в меховой шапке, шел, сунув руки в карманы. На вокзале была толчея: военные, гражданские, китайцы, жандармы и неожиданно много женщин. Пути занимали товарные составы и санитарные поезда.
Извозчик повез приехавших в город. Сейчас весь Харбин представлял собой лазарет, Кроме Госпитального городка, застроенного рядами новых бараков, все большие дома были заняты под госпиталя и лазареты.
На одной из улиц Грифцов остановил извозчика, и седоки неторопливо пошли по дощатому тротуару к кокетливому домику, напоминавшему дачу.
— Все в порядке, — сказал Грифцов, увидев в садике Ханако.
В доме их встретила Ханако и трое мужчин.
— Наборщики! — представил Донат Зимников себя и своих товарищей. — Один из Владивостока, двое из Читы. Вызваны сюда Хвостовым, Привет от вашего старого знакомого Леонтия Коржа. Мой отец — его друг.
Донат привез с собой чемодан, обыкновенный, небольшой чемодан. Раскрыл он его с некоторой торжественностью. В нем рядами лежали холстинные кулечки…
— И касса здесь, — сказал Донат, отстегивая верхнее отделение. Касса, сделанная из картона, раздвигалась, как гармошка. — Набор класть на стекло, и, пожалуйста, сколько угодно катай себе валиком.
— Мне угодно много катать, — засмеялся Грифцов. — В самом деле, походная типография! Однако я думаю обойтись без стекла. А тяжела?
Он приподнял чемодан.
— Ого!
— А я ношу, — сказал Донат. — Ничего, своя ноша не тяжела.
Вечером отправились в китайский пригород Фудядян, в этот час пустынный и тихий: китайцы, по обыкновению, ложились рано.
Постучали в дверь фанзы, дверь сейчас же открылась.
Бумажный фонарик в руке хозяина показывал дорогу, и Грифцов с Горшениным и Донатом благополучно прошли между глиняными кадками и мисками. Небольшая печатная машина «американка» стояла в углу, прикрытая циновками. Грифцов не удержался и стал вникать во все детали. Машина была исправна. Этим же вечером ее перевезли на ханшинный завод, китайское предприятие, хозяином которого был приятель Седанки.
Потом Грифцов проехал в железнодорожный поселок. Скрипели мостки под ногами двух человек, шедших впереди с железнодорожными фонарями в руках, — должно быть, из только что сменившейся кондукторской бригады. По привычке Грифцов шел осторожно, оглядываясь и всматриваясь в переулки, в жидкие тени от фонарей. Вспомнилось прошлое посещение Харбина. Здесь ли Михал Михалыч, тот старый машинист, который вывез его тогда из города? А Катя, милая Катя, где она? По-прежнему в царской тюрьме?
Постучал. Открыла красивая пожилая женщина, повязанная синим платком.
— Михал Михалыч дома, как раз сменился, — сказала она, ведя Грифцова по коридору.
И вдруг узнала его:
— Так это вы?!
— Я, я! Растолстел так, что и не узнать?