на бой под Вафаньгоу. Японцы осторожно наступали, уверенные, что русские в конце концов уйдут сами, — зачем же лить кровь?
Наутро японцы действительно обнаруживали сопки покинутыми. С криками «банзай» занимали они русские окопы и на самом высоком месте водружали свое «восходящее солнце».
О чем Логунов думал в эти дни переходов и боев?
О японцах, о Маньчжурии и Китае, но больше всего о русском солдате, то есть о русском народе, к которому впервые стал так близок. Потому что в этом походе между солдатами и офицерами рушились многие из обычных преград. Все были вместе, и все было общее: и трудности до?роги, и превратности боя, и даже кухня, ибо буфет офицерского собрания исчез и солдаты за свой счет кормили офицеров. Он много разговаривал с Коржом. Разговоры с Коржом касались главным образом Дальнего Востока и дальневосточной жизни.
Корж охотно рассказывал про свою семью, которой он, видимо, гордился, про деда своего Леонтия — тигрятника и соболевщика. В Раздольном, когда дед пришел в Уссурийский край, было всего шесть изб, а Владивосток и на город не походил.
Рассказы Коржа нравились Николаю, они подтверждали его мысли о силе русского человека, о красоте и силе русских дальневосточных земель.
Разговоры с Емельяновым не удавались. Емельянов неизменно отвечал «так точно», «никак нет», и больше ничего не мог добиться от него поручик. Емельянов не был глуп, лицо у него было осмысленное, но что-то сковывало солдата. Возможно, дисциплина и трудность перешагнуть через ее рамки, а возможно, и что-нибудь иное, неизвестное поручику.
Ему казалось, что он знал своих солдат. В самом деле, он знал их имена и фамилии, знал, с какого года они в полку, из какого сословия, какой губернии, какого вероисповедания. Знал, насколько они способны или неспособны к службе, насколько радивы или нерадивы. Но все это знание, хотя толковое и внимательное, было, как он сейчас понимал, меньше всего знанием «своих людей».
Люди прятались за привычными рубриками и отношениями. И только вот сейчас, живя с ними дни и ночи, он, как будто на ощупь, узнавал то, что знал раньше головой: у каждого из них большая сложная жизнь. Особенно у запасных: у этого Емельянова, у Хвостова, солдата с некрасивым, но умным лицом, у рыжего веселого Жилина, худого, длинного, головой и шеей напоминавшего гуся.
Как жаль было Николаю, что он плохо понимал крестьянскую долю, не представлял себе жизни мещан, а о мастеровых знал только то, что успел узнать от Тани.
Мастеровые внушали ему невольное уважение. Многие из них думали над тем, что такое жизнь, и, несмотря на тяжелые условия своего труда и быта, читали книги. И когда он встречал внимательный взгляд Хвостова, питерского мастерового, он подчас хотел сказать ему что-то такое, из чего Хвостов понял бы, что поручик Логунов…
Тут мысли поручика Логунова теряли ясность, он не мог себе представить, что должен был Хвостов понять. То, что у Логунова есть сестра Таня и что несколько раз он по ее поручению возил нелегальную литературу, или то, что он вообще хочет блага всем людям и не сторонник разделения людей на классы и сословия?
Логунов не умел найти для этого слов, но все-таки поговорил с Хвостовым.
— На каком заводе ты работал? — спросил он его однажды.
— На Невском, ваше благородие.
— Я, Хвостов, тоже питерский. Невский завод…
Невская застава?…
— Так точно, ваше благородие.
— В армию ты попал с завода?
— Только не с питерского, ваше благородие. В последнее время я работал во Владивостоке, в Портовых мастерских.
— А там что, мастеровые не нужны?
Хвостов усмехнулся и внимательно посмотрел в глаза поручику. Минуту колебался, потом ответил:
— Так точно. У меня вышла маленькая неприятность. Из мастерских меня, изволите видеть, погнали.
— Плохо работал, что ли?
— Должно быть, коли стал неугоден.
Хвостов говорил с легкой усмешкой, что делало его разговор с офицером не похожим на обычный солдатский разговор. Эта усмешка понравилась Логунову.
— Всяко бывает, Хвостов, — сказал он.
Дни отступления заставили Логунова много думать о нашей военной тактике, о всем том, о чем говорили однажды ночью Неведомский и Топорнин. У него все более крепла решимость действовать согласно своим убеждениям.
Он написал несколько писем — Нине и домой. Когда он писал Нине, от него удалялись все волнения и возникало новое, ни на что не похожее волнение счастья. Правда, счастье было не полное, потому что он не знал, затронуто ее сердце или нет. Все его надежды основывались на том, что накануне отъезда она пришла к нему. Не мало ли? Но даже и сомнения не уменьшали сладкого ожидания счастья.
За дни отступления он сблизился с Шапкиным. Как командир роты, Шапкин ехал верхом. Но палящее солнце не щадило и верховых, а сердце Шапкина не выносило жары.
Он говорил Логунову:
— Война, батенька, — это затея для молодежи. Воевать должны люди в возрасте от шестнадцати до двадцати лет. Остальные пусть живут дома. Гарнизонную службу я еще могу нести, а война…
Фуражку он надвигал на самый нос, но короткий козырек не спасал. Нос обгорел, кожа на нем лупилась.
Мокрая дорога, размолотая колесами, намятая копытами и сапогами, подсыхала комьями и валами. И невозможная дорога, и солнце, и все, что двигалось по дороге вокруг Шапкина, — все казалось ему неправильным, ошибочным. Штабс-капитан вспоминал свой офицерский барак в Шкотове и жену. Он особенно любил ее в бледно-желтом в горошинку капоте. Она была выше, полнее, здоровее мужа и была еще молода. Она не была красива лицом, но красота женского лица мало трогала Шапкина. Его влекло женское телесное здоровье, а здоровья этого у жены было вдоволь. Она раскопала около барака грядки и посадила на них калифорнийскую землянику, сама доила корову, обмывала детей и гладила белье. Денщики стирали, но гладила она.
Она ждала полковником своего штабс-капитана, который мучился теперь по жаре верхом на монгольской лошадке.
10
Выслушав рассказ Емельянова о его семейных и деревенских делах, Корж понял, откуда постоянная озабоченность Емельянова.
В самом деле, было о чем подумать солдату! Писем Емельянов не ожидал. Сам он был грамотен. Служила в Сенцах учительницей Горшенина — душевный человек! Обучила Емелю грамоте, что нужно прочтет и что нужно напишет, а кроме него, в семье не было грамотных. Конечно, Наталья могла сбегать к шурину Григорию, человеку бывалому и больше Емели грамотному, да ведь не так просто сбегать: дома дел полон рот, хозяйство не оставишь. За хозяйство Емеля не беспокоился: Наталья на все надежна, золотая баба.
Если баба золотая, то это, братец, уж действительно счастье, — заметил Корж.
Разговор перешел на барина. Корж все старался допытаться, в чем причина помещичьего баловства. Наконец понял, что причина заключалась в том, что помещик всю землю, которую он по положению 1861 года уступил крестьянам, по прежнему считал своей, а крестьян — безбожными захватчиками и разбойниками.