Ему запомнилась сухая коричневая земля, неровная, комкастая, которая будто сама подкатывалась под ноги, какой-то пышный ивовый кустик, на который он с размаху прыгнул и раздавил сапогами, потому что обегать его было некогда. Японские залпы сотрясали воздух. Изредка он слышал свист и как бы пошлепыванье в воздухе пуль, потом залпы заглушали все.
Справа и слева бежали солдаты его взвода, постепенно отставая. Один Корж долго бежал рядом, наконец отстал и он. И как подкатывалась Емельянову под ноги земля, так подкатился и овражек, занятый японцами. Мгновение Емельянов думал, что делать, но делать можно было только одно — прыгать. И он прыгнул в овражек, точно с горы в пропасть.
Овражек был неглубок и неширок, в склонах его проступал щебень; японец, согнувшись, передергивал затвор винтовки.
С легким вздохом, как он это делал, разрубая сырую лесину, Емельянов ударил японца штыком, однако удар получился несерьезный, некрепкий; должно быть, штык скользнул по пуговице. Лицо японца перекосилось, от толчка он выпустил винтовку и раскинул руки, и тогда Емельянов вторично ударил его штыком пониже поясницы, штык вошел глубоко, и японец, тяжело крякнув, сел на землю.
И сразу же спокойствие наполнило Емельянова. Не было ни стыда, ни отвращения оттого, что он убивает. Он почувствовал себя за делом, как бывало в хозяйстве, и, чуть полуобернувшись, увидел, что на него со штыком наперевес бежит второй японец. Не добежав нескольких шагов, японец остановился и подпрыгнул на месте, приноравливаясь ударить, и вдруг передумал. Должно быть, Емельянов, только что вытащивший из тела убитого штык, был страшен, и японец, не целясь, дважды выстрелил с руки. Это подпрыгивание и слепая стрельба сгубили его. Он точно сам наткнулся на русский штык.
Сбоку наскочил третий. Емельянов, простодушно в эту минуту уверенный в своей неуязвимости, хотел и третьего опрокинуть так же деловито и спокойно, но поскользнулся и упал; это спасло его: удар противника, который он на этот раз не сумел бы предупредить, пришелся по воздуху.
Поднялся Емельянов мгновенно, оглушил врага кулаком, увидел Коржа, и оба они погрузили свои штыки в упавшего японца.
В эту минуту Логунов прыгнул в овраг.
— Ура! — закричал Корж. — Ура!
Японцы группами и в одиночку бежали в деревню, и вид бегущих японцев до того был приятен, что Корж снова закричал «ура». Логунов собрал своих и чужих солдат и повел их на деревню. Он думал, что он первый ворвется туда, но, к своему удивлению, около фанз разглядел сдвинутую на затылок фуражку Шапкина и его самого с шашкой в руке. Тихий и даже робкий штабс-капитан оказался впереди солдат и его, Логунова!
Японцы стреляли из-за домов, и, как всегда, когда сражение проигрывается, проигрывающая сторона стреляла вяло и неметко.
Логунов эту одерживаемую сейчас победу ощущал не как победу в маленькой и случайной стычке, а как победу всей русской армии, как часть той победы, которая добывалась сейчас на полях Ташичао. Он обогнал Шапкина. Шапкин что-то крикнул ему. Логунов не разобрал, но, и не разобрав, знал, что Шапкин приказывает ему выбить врага из ближайших домов.
В деревне схватка снова разгорелась. Японцы бросили против ворвавшихся русских полторы роты, но этим они ослабили фронт, и Свистунов лично повел в атаку З-ю и 4-ю роты.
Дух победы сопутствовал русским, делал их храбрее, сметливее, сильнее. Дух поражения парализовал силы японцев.
Стрельба в деревне смолкала.
Логунов сидел на камне возле колодца и пил воду. Пить сырую воду запрещалось, по сейчас невозможно было не пить, и поручик опустошил целую фляжку.
Его все радовало. Сырая вода, которую нельзя было пить, но он пил; камень, серый с прозеленью, на котором он сидел; фанза с распахнутой дверью, где копошился Емельянов, решивший сварить в огромном котле чай для всего взвода.
Свистунов стоял на деревенской стене и осматривал путь отступления японцев: узкая дорожка исчезала в горах, в настоящее время уже пустынная.
— Павел Петрович! — окликнул его Логунов.
— Пока все в порядке, — сказал Свистунов и улыбнулся. И в этой улыбке было то, что для своего выражения потребовало бы многих и многих слов.
— Да, победили, — ответил на эту улыбку Логунов.
— Мы тут доброе дело сделали, освободили медиков: сестру и санитара. Слышал? Сестрица, глазам не верю, — барышня, с которой я познакомился в Ташичао во время раздачи царицыных подарков, и премилая.
— А как медики попали к японцам?
— Возвращались откуда-то из-под Мадзяпу…
— Японцы не вздумают отбивать деревню?
— Те, что лежат, не вздумают. От остальных нужно остеречься. Ширинского встретим торжественно.
— Ругать будет: ведь он не отдавал приказа вступить в бой.
— Ошалеет от радости: первая победа. Пусть над одним батальоном.
На совещании офицеров Свистунов хотел знать малейшие подробности боя: где и какое было сопротивление, как вели себя солдаты. Раненого Хрулева на совещание принесли. Он лежал бледный, его кирпичный загар вдруг слинял, пушистые усы обвисли.
— Не повезло, не повезло, — говорил он, — большого я росту, удобно по мне стрелять.
— Успех несомненен, — сказал Свистунов, батальоном мы разбили батальон, занимавший удобную для обороны позицию и более сильный по своему составу. Итак, японцев можно бить.
— Тебе бы корпусом командовать, Паша! — вздохнул Хрулев.
— До корпуса я буду командовать ужином. На ужин будет порося, однако вместо гречневой каши предложим к нему кашу из гаоляна. Но за ужином будет у нас дамское общество! Не изволили видеть сестрицу?
— Видел, — поморщился Хрулев, — отвратительная! Истерзала меня: моет, жжет, бинтует. Говорю: «Оставьте, и так заживет». Никакого внимания. Без сердца.
— Если ты ничего другого не приметил в сестре — значит, ты серьезно ранен, — с беспокойством заметил Свистунов.
Ужин накрыли на циновках возле фанзы. Долго ожидали сестру. Посланный за ней сообщил, что она освободится не скоро.
— Невежливо, но, что поделать, приступим! — решил Свистунов.
Поросенок пропах дымом, отдавал неприятными привкусами, но тем не менее был хорош.
Всегда молчаливый, Шапкин говорил без устали. Причем то, что он говорил, не имело никакого отношения к только что минувшим событиям. Он рассказывал, как генерал Гродеков гулял в дождливую погоду по улицам и вылавливал вольноопределяющихся в калошах. Логунов не хотел об этом слушать, он вообще не хотел ничего слушать. Он отошел в сторону, растянулся на соломе и весь отдался ощущению покоя. Покой шел из глубины вечернего неба, от радостного сознания успеха, из воспоминаний о том, как все было. Потом воспоминания поднялись выше, в мир, где отсутствовали убитые и умирающие, где шумел поток в черемуховом распадке, где по лесенке, вырубленной в земле, сходила любовь. Это был совсем другой мир, и сейчас Логунов не мог понять, как сосуществуют эти два мира. Невероятное смешение всего на земле!
Он заснул, потому что не нашел ответа в вечереющем небе, потому что не мог шевельнуть ми одним членом, потому что не мог поднять век…
Проснулся от кошмара: ему привиделось, что японцы начали атаку, а он не может найти своего шарфа. Шапкин кричит: «Подпояшься веревкой!» По Логунову отвратительна веревка, и, чувствуя нарастающий ужас, он пополз по земле в поисках злополучного шарфа.
Как только Логунов понял, что японское наступление ему приснилось и шарф при нем, он испытал блаженство.
Рядом горел костер. Высокое оранжевое пламя неподвижно стояло в черном воздухе. Около костра