Нормандию.
Эдуард обычно просил привести дочерей и щекотал их до тех пор, пока те не начинали пищать, а потом весь остаток дня капризничали.
Я могла выпрямить спину, не заглядывать больше в бухгалтерские книги нашего домашнего хозяйства и смотрела, как Эдуард сводил моих сыновей Тома и Ричарда Грэев с дочерьми Уорика Изабеллой и Анной и посылал их соревноваться в стрельбе по мишеням.
Эдуард часто говорил об охоте на самца косули — единственной разрешенной охоте в этот сезон. Бывало, он даже приказывал привести лошадей, но в большинстве случаев решал, что сейчас слишком жарко, и вместо этого устраивал собачьи бега, ставя деньги на своих любимцев.
После полудня король редко становился серьезней. Если он обедал во дворце, то обычно призывал музыкантов, чтобы они сыграли что-нибудь, и подхватывал те места, которые он и другие могли спеть, а леди — станцевать. Так же часто Эдуард вооружался и сражался с Гастингсом, или с моим братом Джоном, или с одним из Пастонсов. Даже если я слышала лязг железа и кряканье людей на большой площадке, то, выглядывая из окна своих покоев, видела, что это всего лишь игра, больше похожая на ту, которой развлекаются скучающие парни на деревенской улице, чем великие рыцари и воины, от чьей бойцовской силы зависят безопасность и мир королевства.
Когда я спрашивала доброго архиепископа Томаса Кентерберийского, не грозит ли опасность душе Эдуарда, тот качал головой.
— Король не может — при всем уважении к вам, мадам, — жить так тихо и праведно, как того желала бы церковь. Но он умен и мудр, и, когда придет время, он исполнит свой долг, и Господь пошлет ему силу, потребную, чтобы все исправить.
Эдуард часто приходил по ночам в мои покои.
Моя сестра Маргарита и другие дамы, прислуживавшие мне, делали реверанс и ускользали прочь. Иногда ему хотелось поговорить, или поиграть в шахматы, или выпить вина, но чаще король вел меня прямо в постель, и я никогда не отказывала ему.
Иногда Эдуард бывал настолько пьян, что я сомневалась, знает ли он, что овладевает именно мной. Бывали времена, когда я так уставала от дневных дел, что могла только лежать и позволять ему творить все, что ему заблагорассудится. Но мы знали тела и умы друг друга почти так же хорошо, как свои собственные, и выпадали ночи, когда мы доставляли друг другу большое удовольствие. Мы метались по постели, как только что обретшие друг друга любовники вдвое моложе нас, пока он не входил в меня с криком радости, воспламенявшим мое веселье.
В те ночи, когда король не являлся в мои покои, я пыталась не думать о том, где он сейчас и с кем. В Элтхэме было мало женщин, потому что дворец был тесным, но до Дептфорда [59] ехать недалеко. Даже до публичных домов Саутуорка было недалеко, а в промежутке между Элтхэмом, Дептфордом и Саутуорком имелось сколько угодно дочерей кузнецов и жен содержателей гостиниц.
Однажды жаркой, душной ночью я лежала несколько часов, слыша рядом тихое дыхание моей сестры Маргариты… а потом встала с постели. Я не выносила, когда закрывали мою комнату, несмотря на все предупреждения Мэл о насморке и вредных испарениях, которые несет с собой ночной воздух. Я отперла оконную створку, широко распахнула ее и присела на подоконник, чтобы подышать прохладным, пахнущим зеленью воздухом и послушать тихие звуки ночи: бормотание стражи, шевеление и шарканье сонных собак и лошадей, доносящийся откуда-то снизу храп, уханье совы.
Из-за стен донесся слабый стук копыт, а потом оклик:
— Кто идет? — И ответ на этот оклик.
Я услышала, как громыхнула створка ворот, и стук копыт зазвучал по деревянному мосту, который Эдуард собирался сделать каменным. Во двор въехали несколько человек, расслабленно сидя на усталых лошадях. Желтый свет факелов бросал пятна на их неряшливую одежду, на лица, затуманенные от выпивки и блуда.
Между королем и лордом Гастингсом ехал мой сын Томас.
Меня не удивило, когда у меня не начались месячные, а потом, проснувшись в день святой Марии Магдалины, я почувствовала, что у меня набухли и болят груди.
Дни шли, у меня снова кружилась голова от тошноты. Много дней я проводила со своими дамами, сидя в уединенном саду, потому что солнечное тепло, поливающее беседку, как будто успокаивало тошноту и прогоняло ломоту в костях. А если это не помогало, тут, по крайней мере, была живая изгородь, чтобы спрятать меня, когда я не могла сдержать рвоту.
Я нагнулась над тазиком, который держала Маргарита, и едва я начала давиться, та начала хихикать.
После рвоты я почувствовала себя лучше.
— В чем дело?
— Это, может, и серебряная чаша, подарок посланника Милана, и ты, может, носишь принца Уэльского, а я, может, леди Мэлтрэверс. — Маргарита заглянула в чашу, выполненную в виде раковины, которая впивалась мне в руки. — Но рвота есть рвота, и ребенок в твоем животе точно такой же, как любой деревенский сопляк у нас в Графтоне.
Она протянула мне тряпку, чтобы я могла вытереть подбородок, а потом — чашу розмариновой воды, чтобы сполоснуть рот. Я сплюнула в чашу, выпрямилась и посмотрела сестре в глаза.
Даже Маргарита научилась многому за последние пять лет, чтобы иметь достаточно такта и покраснеть.
— Прошу прощения, ваше величество, если я говорила слишком вольно.
Я никогда не могла долго сердиться на Маргариту, потому что она говорила то, чего не могла сказать я, и говорила это с весельем, слишком редким для меня.
— Все в порядке, сестра. Но позаботься о том, чтобы никто за пределами моих покоев не слышал, как ты говоришь такое.
Вынашивая этого ребенка, я чувствовала себя больной, как никогда.
Сколько бы я ни отдыхала, все равно оставалась усталой, но когда сидела или лежала, меня тошнило еще сильней, и так до тех пор, пока не засыпала. Даже занимаясь вышивкой, я чувствовала головокружение. Никогда раньше не казались мне подвигами Геркулеса обязанности по управлению домашним хозяйством: нужно было распоряжаться примерно сотней мужчин и женщин, кормить их, платить им, отправлять их с поручениями. В эти беспокойные времена как никогда требовалось экономить поступления. Таможенные пошлины, вдовьи земли, золото королевы,[60] попечительство и рента — за всем этим требовалось присматривать, собирать каждую монетку, которую можно было выжать из всего этого… Но я никогда не чувствовала так мало желания всем этим заниматься.
Все силы уходили у меня на то, чтобы выслушивать жалобы или со всеми надлежащими церемониями принимать посольства. Знатные люди из Мадрида и Зальцбурга раболепствовали, елейными речами сплетая комплименты и требуя дружбы, а я безмолвно смотрела на них.
Когда сэр Томас Кук подал апелляцию, возражая против того, чтобы к его штрафу прибавили и выплату золота королевы, я прислушалась к его просьбе. Впрочем, Кук был жадным, цепким человеком и был виновен в куда больших прегрешениях, чем те, в которых его обвинили, — и он знал это так же хорошо, как и мы. Король протестовал против моего решения, он написал мне, что будет куда больше пользы, если в моих сундуках прибавится это золото. В ответ я, в куда более умеренном тоне, написала: поскольку мой отец волей-неволей опустошил дом Кука в поисках доказательств, я решила, что молва о моем милосердии будет стоить больше, чем целая груда золота или драгоценная вышитая скатерть. Но, по правде говоря, я желала просто покончить с этим делом раз и навсегда.
— Если это принц, он должен будет отправиться в Ладлоу, — сказал Эдуард однажды ночью, положив руку на мой живот.
Он все еще занимался со мной любовью, хотя я была беременна, и занимался жадно. Есть мужчины, которые ненавидят женские тела, как будто наша более мягкая плоть может отравить их мужскую силу. Есть мужчины, которые овладевают нами потому, что ненавидят нас, для них беременная женщина — самая