требованиям фирмы и, возможно, сейчас уже едет на север. Я даже позавидовал тому, что он отправился в такое необычное путешествие. На столике в нише меня ждал обед. Я не удержался и потрогал дорогие скатерть и салфетки. В Афинах большая редкость такое великолепное, отглаженное столовое бельё. Этим вечером я решил поработать над своими кристаллами и перенёс белые фарфоровые подносы в ванную комнату. Но тут зазвонил телефон, и, когда я поднял трубку, передо мной, так сказать, предстала Бенедикта; её голос звучал так близко, что я было подумал, она говорит из номера этажом ниже. Но нет, она была в Швейцарии.
— Дорогой, — ласковый голос заставил сердце перевернуться в своей могиле. Все сомнения, все колебания в мгновение улетучились, и по вернувшейся боли я понял, как страстно я хочу, чтобы она была здесь, рядом со мной. Бедность слов в сравнении с переживаниями была оглушительной. — Никого и никогда ещё мне так не хватало, как тебя. Это обо всем говорит. — Я чувствовал то же самое, сидя с искажённым лицом и стискивая в руке телефонную трубку. — Мы поженимся в апреле. Джулиан все устроил. В Лондоне. Ты согласен?
— Зачем так долго ждать, Бенедикта?
— Я вынуждена. Таково распоряжение врачей. Раньше не смогу отсюда уехать. О, как мне тебя не хватает, я по тебе скучаю! — В отчётливо слышимом магнетическом голосе зазвучала нотка знакомого отчаяния. — Джулиан составляет условия соглашения, брачного контракта.
— Какого ещё соглашения? — недоуменно спросил я.
— Относительно моей доли в фирме. Мы должны быть абсолютно равны в любви, дорогой. — Неожиданно линия заглохла и зазвучали тысячи голосов, пытающихся докричаться до своих собеседников.
— Бенедикта! — кричал я и слышал её голос, хотя разобрать, что она говорила, было невозможно. Телефонистка на станции отключила её и обещала соединить меня позже. Со смешанным чувством ярости и эйфории я бросился на кровать.
Господа присяжные, теперь я могу сказать вам, что любил женщину, которая заседала в бесчисленных комитетах, выступающих за эмансипацию других жёнщин, никогда не произнося речей и пряча в перчатке левую руку с обкусанными ногтями. Как ни странно, что нужно женщинам, так это чтобы их били до полусмерти, делали из них рабынь, насиловали и заставляли трудиться на кухне, когда они беременны. Прокуси ей шею, Уилкинсон, проткни штыком, и она будет навек твоей. Беспредельный мазохизм — вот что доставляет им удовольствие; пенис для них слишком нежное оружие. Нет, эмансипация этих созданий — шутка. (Бенедикта, посмотри мне в глаза.) Женщина по рожденью — волна, рабыня; и все же, может, есть где-то среди них одна, всего лишь
От абсолютного равенства в любви, наверно. Завтра пойду и куплю себе самый дорогой в мире микроскоп, и скрипку Страдивари, и земляники, и автомобиль… Но в любви не бывает полного равенства. Мы должны стремиться к более скромной цели — справедливости в отношениях между мужчинами и женщинами. по-прежнему мучила мысль о Бенедикте. После получасового тщетного ожидания звонка я решил попробовать дозвониться сам, но это оказалось невозможным. На станции не могли определить, с какого номера она мне звонила. Коридорный принёс бутылку виски и сифон с содовой. Я попытался вернуться к кристаллам, восстановить прерванный звонком ход мысли — ускользающую идею, которая впоследствии, через много лет, позволила фирме Мерлина стать чуть ли не монополистом в области лазерной технологии.
Бенедикта продолжала стоять у меня перед глазами, когда я заполнял каракулями страницу. («Их атомная структура всегда небезупречна, иначе они не смогли бы образовываться, расти».)
Телефон снова зазвонил, я рванулся к трубке. Но это был лишь Карадок, сильно пьяный и косноязыкий, который звонил из «Ная», за его хриплым голосом слышалось треньканье мандолины.
— Чарлок, — прорычал он, — мы здесь все ждём тебя. Почему не приходишь?
Но Бенедикта отделила меня пеленой, оболочкой досады. Я не мог думать без отвращения о пропахшем потом «Нае» с его пыльными портьерами.
— Я жду звонка и занимаюсь кое-какой работой, — ответил я, боясь, как бы наш разговор не помешал Бенедикте прозвониться.
— Эх вы, влюблённые учёные! Скоро вы начнёте порицать естественную мораль. Маньяк!
— Сам маньяк, — сказал я. — А сейчас, ради бога, повесь трубку и оставь меня в покое, прошу тебя.
Он повиновался, но с явной неохотой. «Так и быть, босс», — выстрелил он на прощанье, а мне вдруг привиделся Сакрапант, склонившийся над столом и, печально глядя на меня, говорящий: «Правильно, мистер Чарлок, предосторожность не помешает». Что он там ещё сказал? Ах да: «Вот я ошибся с документом, сэр…» Видимо, он имел в виду, что ему пришлось несладко из-за ошибок, допущенных в составлении документа. Ах, бледный мой Сакрапант, падающий с неба, как эти осенние листья, слетающие с деревьев в парках. Телефон зазвонил снова, и на сей раз молодой чистый голос Ипполиты вырвался из трубки, как из уха богини.
— Чарлок, я слышала, ты попался. Каково быть по-настоящему любимым?
— Ох, да оставь меня в покое, — страдальчески закричал я, к её удивлению. — Положи трубку. Я жду звонка.
Но Бенедикта так и не позвонила.
Больше того, от неё не было ни слова несколько следующих месяцев. Однако, переполненный
Я разобрал и привёл в порядок не только свои бумаги, но и груду магнитофонных записей: полных, и фрагментов, и записи диалектов и тому подобное — и распечатал их; среди них было много удачных высказываний моих друзей, записанных в разговорах с ними. (Голос Сиппла, с мрачной интонацией: «Ты можешь сказать, что я из инвалидов с „Пурпурным сердцем“. Что касается миссис Сиппл, — хотя до недавнего времени я об этом не знал, — то она каждую божью среду возвращалась из „Широкой лестницы“, где забавлялась мощными членами кавалеров ордена „За безупречную службу“ с Пряжкой на ленте».)
Я часто виделся с Карадоком, который убивал время в ожидании, когда его пошлют куда-нибудь с новым заданием. Как мне сказали, он изобрёл нечто, чему дал название мнемон, утверждая, что это литературная форма — «форма искусства, в которой сочетаются высвобожденный Фрейд и солипсизм. Можно сказать, что это мягкий непринуждённый каламбур, обряженный в форму объявления в „Таймс“». Они и впрямь были объявлениями в «Таймс» с лёгкой примесью сюрреализма, и я с удовольствием сочинил для него несколько мнемонов. К моему удивлению, он умудрился тиснуть их в газете, где они, разумеется, прошли совершенно незамеченными или были восприняты как непонятный шифр, призыв некой религиозной секты к любви:
Джентльмен-иудей из Ромфора, опытный вибрафонист, срочно ищет идеального отца.
Скромный пегамоидный человек, увлекающийся нежнолечением, ищет осязаемое резиновое совершенство.
Затычка имеется.
Ни один поэт не получал такого удовольствия от публикации своих творений, и Карадок потратил уйму денег на размещение в газете этих признаний. Потом подошло его шестидесятилетие, и, встав утром, он оказался по колено в поздравительных телеграммах и газетных вырезках. Там были длинные статьи о постройках, возведённых по его проектам по всему миру, фотографии моста через Ганг, университета на