сопроводить великолепный плов и голубя (такого горячего и брызжущего жиром, что пальцы едва терпели). В данный момент он находился на седьмом небе от счастья. Он возвращал себе, реставрировал, покрывал пооблетевшей позолотой размывшийся было после встречи с Лейлой образ Египта, едва не ушедший совсем, едва у него не украденный.
На улице рокотали тамбурины, и детские голоса выводили нечто вроде литании; маленькие группки детей перебегали от ресторанчика к ресторанчику, повторяя снова и снова одну и ту же песенку. После третьего повторения он смог различить слова. Ну, конечно!
О Господи, следи.
За деревом судьбы
И к листьям не пускай
Коварный сок греха —
Мы дети неразумные твои!
«Ну, будь я проклят», — сказал он, пропустив по горлу обжигающий глоток арака и улыбнувшись, ибо смысл этих маленьких процессий стал теперь совершенно ясен. Напротив, у окна, сидел почтенный старый шейх и курил наргиле с невероятно длинным чубуком. Подняв благородных очертаний старческую руку ладонью к шуму, он воскликнул:
«Аллах! Как шумят эти дети!»
Маунтолив улыбнулся ему и сказал:
«Поправьте меня, если я ошибаюсь, господин мой, они ведь поют об Эль Зирд, не так ли?»
Лицо старика озарилось ответной улыбкой, улыбкой святого, и он кивнул:
«Вы верно угадали, господин мой».
Маунтолив очень сам себе понравился и преисполнился пуще прежнего ностальгией об ушедших, полузабытых временах.
«Значит, сегодня ночью, — сказал он, — середина Шаабана, и сотрясется сегодня Древо Судеб Человеческих. Не ошибся ли я на сей раз?»
И снова — восхищенная улыбка и кивок.
«Кто знает, — отозвался старый шейх, — не написаны ли на тех листьях, коим судьба упасть, оба наших имени? — Он пыхнул дымом уютно, самодостаточно, как игрушечный паровозик. — Неисповедимы пути Господни».
Существует поверие, что в ночь середины Шаабана сотрясается Древо Лотоса в раю и на падающих листьях написаны имена тех, кому в наступающем году суждено умереть. В некоторых текстах древо это именуется Деревом Судьбы или Деревом Бренности Человеческой. Маунтолив так обрадовался, вспомнив эту короткую песенку и угадав ее смысл, что заказал еще один стакан, последний, и выпил его стоя, пока расплачивался за ужин. Старый шейх оставил свой наргиле и подошел к нему сквозь чад. Он сказал:
«Эфенди мой, я понял, зачем вы сюда пришли. То, что вы ищете, я вам доставлю». — Он положил два темно-коричневых пальца Маунтоливу на запястье и говорил уверенно и тихо, как человек, которому есть чем поделиться. Лицо его лучилось достоинством и святостью отца-пустынника. Маунтолив был от него просто в восторге.
«Почтеннейший шейх, — сказал он, — поясните непонятливому гостю из Сирии смысл ваших слов».
Старик поклонился дважды, подозрительно огляделся и сказал:
«Окажите мне любезность, следуйте за мной, премногоуважаемый господин мой». — Два коричневых пальца он так и оставил у Маунтолива на запястье, словно слепой.
Они вместе вышли на улицу; романтическое сердце Маунтолива яростно билось — не на пороге ли он мистического некоего озарения, не явлен ли будет ему тайный символ истинной веры? Он столько понаслушался историй о тайнах базаров, о пророках, скитающихся в ожидании, готовых выполнить в любой момент некую тайную миссию по поручению миров неведомых, божественных, строго охраняемых вселенных тайнознания. В мягком облаке тайны они пошли рука об руку, пошатываясь и восстанавливая равновесие через каждые несколько шагов, после чего шейх неизменно награждал своего спутника благосклоннейшей из улыбок. Вдвоем, небыстрой сей походкой, брели они по темным улицам, которые ночь уже успела превратить в систему сложносочиненных тоннелей и бесформенных пещер, по-прежнему отзывавшихся приглушенной гнусавой музыкой и резкими, злыми голосами из-за толстых стен и закрытых ставнями окон.
Маунтолив, с его обострившимся чувством ко всему необычному, с радостной готовностью удивлялся красоте и тайнам этого волшебного Города теней; то здесь, то там масляный светильник или одинокая электрическая лампочка на хилом проводке, раскачивающаяся отрешенно в порывах ночного ветра, вызывали из тьмы вполне узнаваемые очертания. Наконец они свернули на длинную какую-то улицу, украшенную разноцветными флагами, а потом в темный — хоть глаз коли — дворик, где от земли шел смутный запах верблюжьей мочи и жасмина. Впереди маячил дом в окружении толстых стен: просто силуэт на фоне ночного неба. Они вошли в длинное, неправильной формы помещение сквозь высокую дверь, стоявшую открытой настежь, и нырнули во тьму еще более темную. Постояли пару секунд, переводя дыхание. Маунтолив скорее ощутил, чем увидел изъеденные жучком деревянные лестницы, идущие вдоль стен на верхние, заброшенные явно этажи, услышал царапчатую беготню и перевизгиванье крыс в безлюдных коридорах наверху и еще что-то — звук, явно имеющий отношение к человеческим существам, вот только он забыл, в каком контексте. Они пошли куда-то вдоль по темному коридору, полы были изъедены настолько, что подавались под ногой, потом, войдя в какую-то дверь и пригласив его следом, старый шейх любезным тоном проговорил:
«Чтобы скромные наши удовольствия не показались вам менее разнообразными, чем у вас на родине, эфенди мой, я и привел вас сюда. — И следом шепотом: — Подождите меня здесь, я сейчас».
Маунтолив почувствовал, как пальцы соскользнули с его запястья, а потом — выдох двери, закрывшейся у самого плеча. Какое-то время он стоял и ждал, доверчивый, сосредоточенный донельзя.
Тьма стала вдруг настолько плотной, что свет, как ему показалось на секунду, пришел откуда-то очень издалека, чуть не с неба. Словно кто-то открыл и закрыл на небесах дверцу топки. И только-то — вспыхнула спичка. Но в желтом ее неровном свете он обнаружил, что стоит в длинной комнате с высоким потолком, с облупленными, осыпавшимися кое-где стенами, покрытыми граффити и темными отпечатками ладоней — знак, оберегающий суеверных от сглаза. Из мебели был только гигантский продавленный диван, стоявший прямо посередине, как саркофаг. Единственное окошко — все стекла до единого разбиты — понемногу впечатывало в сетчатку глаза островок тьмы иного, чем в доме, оттенка, синеватого, с пылинками звезд. Он посмотрел на неровный, судорожно пляшущий язычок огня и снова услыхал над головой крысиный топоток, а потом еще другой звук, слитый из многих: из шепота, хихиканья и легких шагов босых ног по доскам пола… Он вдруг подумал о девчоночьей спальне в закрытой школе; и, словно вызванная к жизни самой этой мыслью, через отворенную настежь дверь в дальнем конце комнаты хлынула стайка маленьких, одетых в засаленные ночные рубашонки фигурок: словно падшие ангелы. Он угодил в детский бордель, дошло до него вдруг, и его всего перевернуло от отвращения и жалости. Маленькие лица под толстым слоем макияжа, волосы заплетены в косички с бантиками. Зеленые бусины от сглаза. Таких можно увидеть на греческих вазах — выплывающими из могил и склепов со скорбным видом преступников, которые спасаются от правосудия. У передней в руках был источник света — скрученный кусок бечевки в остроконечной глиняной лампе с оливковым маслом. Она нагнулась, поставила сей блуждающий огонек в углу на пол, и сразу же острые детские тени прыгнули на потолок, подобно сонму поверженных бесов.
«Ради Аллаха, нет, — сказал Маунтолив хрипло и повернулся, чтобы открыть дверь. Дверь была заперта с той стороны на деревянную щеколду, и открыть ее изнутри не представлялось возможным. Он приставил губы к отверстию для ключа-кочерыжки и позвал негромко: — О шейх, куда ты подевался?»
Крошечные фигурки подошли совсем близко и обступили его, хором бормоча жалкие непристойности, сюсюкая нежно голосами скорбящих ангелов; он почувствовал теплые ловкие пальчики у себя на плечах и в рукавах пальто.
«О шейх, — позвал он снова, передернув плечами, — я вовсе не этого искал».
Но за дверью царило молчание. Проворные детские ручки обвивались вокруг него, как лианы в джунглях, пальцы пробовали пуговицы на пальто. Он стряхнул их прочь и повернулся к ним, бледный, с невнятным возгласом протеста. Но тут кто-то из девочек нечаянно опрокинул примитивную лампу, и в темноте он почувствовал, как пламенем по сухой траве разрослись в них напряжение и тревога. Его протест