потом к ней подобрали.
Саша прикрыл глаза; он чуть не закряхтел от напряжения, силясь представить, как Пушкин, облаченный в халат, садится к столику, закинув ногу на ногу, наливает вино из графина в рюмку, пьет… «А наливал он сам себе вино? За них ведь лакеи все делали… До чего ж тошно, когда прислуга постоянно в доме толчется и все про тебя знает… Или они прислугу за людей не считали? А как же няня-голубка? Или няня — это не совсем прислуга? Да, наверное…»
Комнаты все были маленькие, потолки низкие. В каждой комнатке на стуле сидела старушка, читала журнал «Космополитен» либо вязала на спицах — Саше все эти старушки казались на одно лицо. «Боятся, украдем эту несчастную мебель… Это же не Эрмитаж, что тут красть…» Перешли в гостиную, экскурсовод сразу предупредила, что ничего подлинного там нет, Саша зевал. Даже портрет Пушкина, что висел на стене, был копией, а подлинник был в Третьяковке. Золоченые амуры, аполлоны… «Безвкусица какая-то, по правде сказать». Саша стоял позади всех экскурсантов. Он отошел еще на два шага назад и выглянул в окно, которое выходило на набережную. Там, внизу, одна за другой проезжали машины, солнце светило, шли красивые девушки.
«Остаться еще на одну ночь?!» При этой мысли Саше стало жарко: он смотрел на стулья Пушкина, а видел пред собою — голые руки, плечи, маленькие груди Дианы, видел, как она потянулась, чтобы взять со стула свои маленькие кружевные трусики, — никогда он не видал раньше такого плавного движения, ни у Кати, ни у Наташки, ни у других. Он, конечно, никаких там «чувств» к Диане испытывать не мог, но Маша Верейская — бесплотная, недоступная тень — чуточку отодвинулась на второй план, как и положено тени по отношению к телу. «Еще бы раз ее пригласить… Очень симпатичная… Но ведь ей — противно… И у мужа день рождения, нет, нехорошо… Эх… Где я потом в Кистеневке найду девчонку нормальную? Там такие порядки — сразу женись. А с Машей еще очень-очень долго не наладится, я же понимаю… Там тоже — муж… Всюду от этих мужьев житья нет…»
Стадо двинулось, Саша потащился следом, шаркая подошвами, стараясь не выпасть из тапочек. Он не видел темной «девятки», остановившейся против музея, а если б и видел, то не придал значения: бледное невское солнце почти убедило его в том, что их с Левою никто не преследует, что они просто подсели на измену.
— А ведь у нас есть иной вариант, — сказал Геккерн. — Мы расшифруем последнюю страницу, узнаем его имя и пойдем к
О том, как они будут брать Спортсмена, агенты уже не говорили, это было дело решенное, простое.
— Ты… ты с ума сошел, — сказал Дантес. — Это же измена Родине.
Разница между простым дезертирством и изменой, действительно, была велика. Но, возможно, Геккерн просто провоцировал Дантеса по старой привычке.
В спальне Натальи Николаевны женская часть стада оживилась. Все — и студентки, и толстая тетенька, и даже бабушка с внучкой — украдкою посмотрелись в зеркало, в котором когда-то отражалась первая русская красавица; они, похоже, надеялись уловить какие-то таинственные флюиды там, в зеркальной глубине, и тем самым присвоить чуточку Натальиной смертельной прелести. Саше это было совсем скучно. Рыжая показывала мелкие вещички: кошельки, бумажники, печатки для запечатывания писем… Один из бумажников Пушкин как-то дал своему другу Нащокину, и тот ходил с ним играть в карты, выиграл, и тогда Пушкин подарил ему бумажник. Саша не понял, каким же образом бумажник снова оказался в доме Пушкина, если тот его подарил. «Похоже, опять обман, бумажник не настоящий». Однако Саше очень понравилось, как Пушкин сказал про деньги: «Я деньги мало люблю, но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости». Олег бы, наверное, подписался под этим обеими руками.
И опять — комнатки, коврички, ступенечки… Маршрут был какой-то извилистый, Саша уже запутался, сколько в этом доме комнат. «Серебро закладывали каждый месяц, шали женские и те закладывали… Обалдеть. Я не знал, что он так бедно жил. Какая уж там благопристойная независимость, если женины тряпки в ломбард таскаешь. А ведь он вроде не так плохо зарабатывал…» Рыжая благоразумно умалчивала о том, куда девались из дому деньги, она говорила о покойном, как полагается: одно хорошее. Пошли в кабинет Пушкина, там было малость поинтереснее: книги и всякое такое. Рыжая сказала, что книги были на четырнадцати языках. «Обалдеть».
—
—
— Нет, Толя. Я на такое пойти не могу.
— Я просто провоцировал тебя, — признался Геккерн, — я рад, что ты не поддался… С такой молодежью Россия не пропадет. Даже в эмиграции.
Диван, на котором Пушкин лежа работал, показался Саше неудобным, он даже с виду был жесткий, твердый. «Как можно писать лежа? Не понимаю. Не любил, когда его отрывали от работы, бранился… Вот это — понимаю». Да, в кабинете было много занятных вещиц: сабля, железный ларец, чернильный прибор в виде негра. «Мамбела любят рыбу, не любят плавать…» Саша не знал, любил ли Пушкин плавать, но, наверное, любил, раз он был помешан на спорте, как сказала рыжая, то есть она не совсем так сказала, но в таком смысле. «Любил бегать, и пешком ходил, и фехтовал, и все… Спортсмен…» Раньше Саша никогда не думал о Пушкине, как о спортсмене. Напоследок рыжая завела их в крошечную комнатку, где стоял гроб, и показала смертную рубашку, и перчатку, и медальон с прядью тусклых черных волос, и маску гипсовую с неживого лица. Экскурсанты столпились и глазели на маску. «Чего уставились, уроды?! Дырку проглядят… Пара от перчатки в гробу лежит, Вяземский положил ее туда… Лежит? Истлела давно… Так у него было… тело? Не только книжки? Было тело, тело спортсмена? И он и вправду умер, как все умирают, как я когда-нибудь? Нет, как-то это все… Нет, все это как-то не так…»
Вот и вся экскурсия. Саша был очень разочарован. Он-то надеялся почувствовать что-то мистическое, сложное, а ему просто на секундочку стало дико жаль Пушкина, и он чуть не разревелся, — вот и все. Стоило ради этого в музей ходить? Он одним прыжком, через все ступеньки перелетев, выскочил из подвальчика на улицу. Солнце еще стояло высоко, но каникулы закончились. Он вышел в арку. Остановился — курить хотел. В одной руке у него была пачка сигарет, в другой зажигалка. Это была та самая дешевая зажигалка, которую он подобрал в блиндаже, она уже издыхала: он два раза чиркнул — огня не было. Худой мужчина средних лет — он стоял почти рядом и раскуривал заново свою потухшую сигару, — улыбаясь, протянул к нему руку с зажигалкой, хорошей зажигалкой, «Zippo», но сигары от зажигалок не прикуривают, их прикуривают от специальных длинных спичек, это Саша знал от Олега, но это был ничего не значащий вздор, и он, конечно, поблагодарил худого.
— Не стоит благодарности, — отвечал ему худой, — это мы вам чрезвычайно признательны…
А другой — блондин — уже держал Сашу сзади за локти. Хватка была стальная.
— Вот и свиделись, Александр Сергеевич, — сказал худой.
Острая игла вонзилась Саше под лопатку.
IX
— Нет, нет, — прошептал Лева, — боже мой, нет…
Он лежал окоченевший, темные глаза были открыты и смотрели без выражения, как стеклянные пуговицы. Вздрагивая, Лева провел пальцем по его упрямой голове, по закругленным ушкам, по нежному животу. Он умер в муках, об этом говорил страдальческий оскал и пена на мордочке; белая грудка тоже была в пене, в засохшей рвоте.
Лева принес его домой, обмыл. Причина смерти была очевидна — отравление; но все же нужно было произвести вскрытие. Лева никогда не был силен в этих вещах — так, на уровне аспирантуры, не более того… Он заперся у себя в комнате и приступил к делу. Оно было ему крайне тяжело и неприятно, но он должен был знать все: каким кормом питался Cricetus cricetus, был ли он болен или здоров, молод или стар, когда несчастный случай или равнодушные руки убийц оборвали его жизнь. Робкое царапанье в дверь заставило Леву оторваться от работы. Он скрипнул зубами, спрятал труп, подошел кдвери.
— А я соку вам принесла, Лев Сергеич… Сок свежевыжатый, это очень полезно… Ой, чем это у вас так воня… пахнет?!
— Я нашел на окраине деревни мертвое животное — сказал Лева. От Людмилы ничего нельзя было утаить.