Петр сжалился над ним — на свой лад:
— Ты где сегодня вечером был?
— В «Добром слове».
— Зачем ты туда пошел? Зачем, как обезьяна, кривляешься перед другими обезьянами? Не можешь упустить возможность бесплатного пиара? Тебе не пристало… Ты же… — В этом был весь Петр, с его представлениями о дружбе. — Ну ладно, ладно… Ты про девятнадцатое что-нибудь написал?
— Нет.
— Каждый год писал, — сказал Петр с упреком. Петр — один из немногих — до сих пор открыто гордился тем, что провел две ночи у Белого дома с «Калашниковым» в руках.
— Да уж сколько можно.
Он восхищался Петром, завидовал ему. Он подозревал иногда, что к старости Петр сделается министром. Он любил Петра. Петр его тоже любил. Но любовь Петра была безжалостная, строгая.
23.55 Позвонил друг Пашка.
— Завтра в восемь свободен? Твоя не заревнует?
— Паша… Ты тоже будешь меня спрашивать о приговоре? Давай добивай… Чего уж там…
— О приговоре? О каком еще приговоре?
Пашка был друг совсем иного склада, друг снисходительный. Пашка никогда не терзал, не мучил его, не учил его жить. Они уговорились завтра в восемь встретиться в казино. Господи, хоть что-то хорошее.
00.30 В постели жена читала книгу Оксаны Робски. Он делал вид, что читает свежий номер «Коммерсанта». Он забывал, что надо перелистывать страницы. Она ничего не замечала. Она читала с упоением, по-детски шевеля губами. Рот ее похож был на лепесток, трепещущий от ветра.
01.00 Она положила книгу на тумбочку. Ночник все еще горел. Он, как и утром, протянул руку и дотронулся до нее. Она не притворялась спящей, но и не отвечала на его прикосновения и ласки. Она лежала с закрытыми глазами, со стиснутыми губами, и по лицу ее то и дело пробегала мелкая судорога. Тогда он погасил свет, чтобы не видеть этого жестокого лица. Но и в темноте у него ничего не вышло.
V
Ветерок трепал занавеску, и с ветерком прилетал запах яблок. Саша глядел в белый потолок, улыбался. Эта мягчайшая, чистейшая постель и это пуховое одеяло были — счастье и блаженство абсолютное. («Вот только документы…») Потом приходила
Через пару дней Саша начал вставать. Он спускался по витой лестнице на первый этаж, выходил в сад, сидел в кресле-качалке с какой-нибудь глупой книжкой на коленях, то ли читал, то ли вид делал — не поймешь… Он был один: Лева в это время обычно уже пропадал на страусиной ферме, где помогал зоотехнику учить страусов размножаться, или разгуливал по окрестным лесам, Маша вела уроки в школе, Верейский носился по своим руководящим делам… «Дом-то так себе, всего и проку что большой; неужто на кирпич денег не хватило, что они из бруса решили строить? И на фундаменте сэкономили… про внутреннюю отделку вообще молчу, это — позавчерашний день». Все дома, что видел Саша, он вольно или невольно сравнивал со своим домом (неужели — потерянным безвозвратно?!). «В глуши все дешево. Тут бы и построиться, а не в Остафьеве… Я бы развернулся… У них в деревне еще много чего нет… Тренажеры, конечно…
На колено к Саше спускался паучок, Саша стряхивал его без гнева, спокойно; глядел в ясное небо, щурился. «А что, если производить сельскохозяйственную технику?! Чем покупать за границей… Или — строительный бизнес?! Не боги горшки обжигают, а какая рентабельность, ах!
Но Катя… Да, я же как бы люблю Катю… Ну конечно, Катя… А что Катя? Это был другой человек, не я. Прежнего не воротишь. Обороты у мебельной фабрики не очень… Что-то бы посерьезней».
Из обитателей дома первой возвращалась — Маша. Она возилась в летней кухне, обед готовила, переговаривалась с Сашей: рассказывала про своих учеников, про уроки, потом опять про «Антошу», какой он разэтакий… Сашу это обмануть не могло, мужа Маша не любила, не могла любить. Такого старого… «На „вы' разговаривают — куда дальше ехать! И ни разу он ее не лапнул…» Целомудренное — на людях — общение меж супругами Верейскими Саша истолковывал привычным и понятным ему образом. В тех кругах, где он
— Не скучно тебе в деревне жить?
Обед был вкусный, и хлеб к обеду был хороший, душистый, и икра к хлебу — настоящая, а не «аромат».
— Как мне может быть скучно?
— Ты где жила раньше?
— В городе. В райцентре.
— А ты, случайно, не знаешь такого мужика по фамилии Мельник?
— Нет, Саша, не знаю.
После обеда она собиралась в магазин или еще по каким-нибудь таинственным женским делам. Саша как-то напросился пойти с ней. Она сперва возражала — слабый еще, мол, — но потом согласилась. Они шли по главной улице. Она была в брючках, в грубой джинсовой куртке, в кроссовках потертых. Саша хотел понести ее хозяйственную сумку, она не дала. Листья с тихим шорохом сыпались им под ноги. Один большой лист — кленовый, красный — зацепился за воротник ее куртки и не хотел упасть. Отродясь Саша не видал ничего красивей — ни на земле, ни в небесах.
— У тебя же есть машина. Почему ты на ней не ездишь?
— Люблю гулять. А ты устал?
Саша обиженно фыркнул, постарался выкатить грудь колесом. Они свернули на другую улочку, что вела к рынку. Тут цивилизации было поменьше домишки маленькие, телеги, лотки, коровы… Все встречные и поперечные почтительно с Машей здоровались. Дети, родители… «Здрась, Марь Гаврилна!» Поперек тротуара валялся пьяный мужик в телогрейке — и тот, увидав Машу, приподнял свою нечесаную голову и забормотал что-то невразумительное. Маша остановилась, заахала, покачала золотистой головой:
— И что ж это такое, Василий? Вы Григорию Палычу слово давали…
— У-у-мгм-му-у… — отвечал пьяный. — Ма… ма-шенька…
— Пойдем, — сказал Саша сердито и потянул ее за рукав. — Вот ты объясни мне, Мария… Почему женщины любого алкаша норовят пожалеть?
— Я любого не жалею, — сказала Маша, — это Василич, тракторист, он когда-то передовиком был, висел на Доске… Он лечился, кодировался. Полгода не пил. Ну не получилось что-то… Бывает, что у