«тяжелые кости». Мне знакома эта боль, эта скованность, эти камни, тянущие на дно, эта невидимая резиновая стена, непрерывно растущая со всех сторон и мешающая свободно двигаться…
Но у меня было лекарство – облегчавшее жизнь до поры до времени. У него лекарства не было и быть не могло. А скоро перестанут гнуться пальцы, и тогда, дедуля, можешь засунуть свою гитару себе в задницу. Однако еще раньше тебя пристрелит какой-нибудь молокосос с микроскопическими мозгами, желудком вместо сердца и молниеносными рефлексами – молокосос, выбравшийся на большую дорогу в поисках «свободы» и «кайфа».
Таков обычный конец не изменивших себе бродяг, и, что самое смешное, они знают это с самого начала. Наверное, потому и в песнях ихних столько ничем не разбавленной тоски…
Девка окликнула старика и потом принялась что-то ему втолковывать, показывая то на автобус, то на свое пузо. Может, бабьим инстинктом уловила, что упирать надо не на старость, а на жалость. Только дед попался неподатливый. Знаю я такой типаж, этих кретинов-самоубийц, будто вырезанных из столетнего дуба. Снаружи – корявая кора; внутри – мертвое дерево, которое не гниет со временем, а превращается в камень…
Он выслушал молодуху, ухмыльнулся себе в бороду и покачал головой. Дескать, не по пути нам с тобой, дочка. Вот это верно. Одобряю. Вали, дедушка, подальше – у тебя впереди ох какие проблемы, – но девочку оставь мне. Я сам за нею пригляжу, поухаживаю…
Напоследок и он перекрестил ее брюхо – благословил, получается, однако целовать не стал, – а я беззвучно расхохотался, сидя на верхотуре. Ты ж сам, дурачок, пел ночью: «не спасут от ночника два серебряных креста…» Зачем же теперь совершаешь лишние телодвижения? Неужели только за тем, чтоб эту бабу приободрить и подготовить к худшему?
Затянул дед свой вещмешок, завел тарахтелку и запрыгал прочь по ухабам. Он уже скрылся из виду, и сизый дымок выхлопа развеялся, а девка все на том же месте стояла и внимательно оглядывалась по сторонам. Отяжелела до крайности – вот-вот сынок наружу запросится, – однако тело напряжено, руки на пушках; в любой момент ко всему готова – хоть стрелять, хоть бежать, хоть падать мордой в пыль.
Не иначе, почуяла неладное. Мое присутствие то есть… Я ей еще один балл по шкале ценности добавил. Будущая мамуля нравилась мне все больше. Не знаю, кто там ее обрюхатил, но по материнской линии просматривалась славная наследственность.
Заметить меня она не могла (я же все-таки ночник!), но смотрела прямо в мою сторону, будто увидала тень скрытой угрозы. Лицо скорбное, губы сжаты, в глазах мечутся плененные черти. Да, непростой клиент на этот раз мне попался…
Наконец она поняла, что ни черта не высмотрит, забралась в свой автобус, и начала железка со двора выбираться. Я заторопился вниз, чтоб успеть приготовить собственный транспорт. Он был надежно припрятан и хорошо замаскирован – даже ушлые бродяги ничего не заметили, когда устраивали себе ночлег. В моем деле маскировка – это половина успеха. А теперь от дохляка зависела другая половина.
Дохляком я зову его отнюдь не за слабосильность. Наоборот, он не ведает усталости; другим неприятностям тоже не подвержен, и при этом даст фору любой тачке. Просто от него… как бы помягче выразиться… попахивает немного, вот. Вторая неделя пошла уже, как я его на ноги поставил, и, думаю, суток пять он еще побегает. Пока мослы отваливаться не начнут.
В общем, я спустился в пакгауз, к которому от самых заводских ворот вела пара рельсовых путей. Тут была устроена угольная яма и, соответственно, темень стояла, как в утробе у крота. Я даже очечки свои снял. Присмотрелся – мои обереги лежат нетронутыми. Конечно – кто ж в такую дыру без крайней надобности сунется?
Чирикнул я словечко тайное; глядь – зашевелилась в углу угольная куча, и начал с растущего горба осыпаться антрацит. Дохляк мой сперва на колени встал, а затем и утвердился на всех четырех копытах.
Такой урод, что с непривычки и с перепугу помереть можно! Глаза гнойной пленкой затянуты, но они ему и без пользы – он моими гляделками теперь «смотрит». Шкура кое-где лохмотьями обвисает; от гривы и хвоста только отдельные волосины остались; губы отвалились, и оттого усмехается дохляк постоянно – страшнее, чем сама Костлявая.
Но мне он нравится. Пить, жрать не просит; не дышит даже; где поставишь, там и стоит без единого движения; где положишь с вечера, там с утра и найдешь. Удобнее транспорта, чем дохляки, я не знаю, хотя с малолетства множество железных тарахтелок и живых лошадок в моих руках перебывало. А насчет разной заразы трупной я не опасаюсь – не берет она ночников, зараза эта. К запаху мы тем более привычные…
Позвал я его на свет и убедился в том, что скотинка еще послужит. Приторочил к седлу мешок со жратвой и оружие, взгромоздился на дохляка и пустил галопом. Девка успела тем временем выбраться за ворота и погнала автобус по северной трассе. Я дохляка направил следом за нею и раздраконил до крейсерской скорости, а это побыстрее иного рысака будет. На плохой дороге его преимущества становились еще ощутимее. Все потому, что он уже не был организмом, а скорее механизмом, работающим на особом «топливе». За рецепт этого зелья один торговец мне когда-то два своих дома со всем содержимым предлагал, да только я не взял. Дом – он ведь сегодня есть, а завтра его пришлый народец спалит. Дохляков же всегда на земле в достатке будет. Возобновляемое сырье…
9. ОНА
На следующую ночь в заброшенной церкви устроились. Вначале я удивилась, что и эта роскошная жилплощадь пустует, а затем дошло до меня: чем дальше еду, тем глубже в особо опасные места забираюсь, в самый что ни на есть рассадник террора. Не без причины, видно, исход случился – народец-то ищет, где поспокойнее. Не все ж готовы жертвовать имуществом и здоровьем ради цели призрачной. Может, и мне вернуться надо было бы, но не такая я, чтоб с пути выбранного сворачивать. Пру без оглядки – на том и шишки себе наживаю…
Сгорела, должно быть, церквушка давным-давно, а позже в ней бродяги много раз стоянки устраивали, костры разводили, оборону держали. Кто не без таланта, тот искусством занимался, своеобразным творчеством. В результате все стены в копоти, следами от пуль испещрены, словечками и рисунками похабными разукрашены поверх росписи первоначальной. Уже и не разберешь, что там было намалевано. Только под самым сводчатым потолком остались очертания каких-то крылатых мужичков. Порхают себе в вышине и больше на привидения дурацкие смахивают, чем на небесных жителей.
А посередине зала торчит алтарь каменный для жертвоприношений. Я уже такие видала, но в церкви – ни разу. Вся эта глыба была когда-то кровью обильно полита; кое-где до сих пор коричневые прожилки остались. Не все водой дождевой и снегом талым смыто… По углам косточки белеют, паутиной слегка задрапированные; на полу знаки уродливые углем выведены.