Охотники были нормально доношены и вдоволь насосались волчьего молока. Их чутье не притупила даже вакханалия внутри «Последнего шанса»…
«Я» поднимался вверх компактной стаей. Только одно могло показаться в ней необычным: все птицы взмахивали крыльями абсолютно синхронно.
Плотность органики была ничтожной. Солнце просвечивало бы сквозь нее, как сквозь любую ветхую драпировку, однако в тот день солнце пряталось за облаками. «Грачей» опутывала и поддерживала в воздухе невидимая сеть интенсивно вибрирующего сознания.
Темная искореженная земля уходила вниз; дома кренились и соскальзывали за вогнутый горизонт. Все было черно-белым – даже капли крови на перьях. Сами по себе тусклые вспышки впечатлили меня не больше, чем, например, звезды, если бы те внезапно появились в разрывах туч. Правда, звуки, сопровождавшие уколы света, оказались ошеломляющими – они заставляли сгустки плоти хаотически колебаться.
Некоторые птицы, кувыркаясь, устремились вниз. Других сдуло за реку ветром панического ужаса. «Я» не чувствовал боли; вообще ничего не чувствовал. Произошло некое сокращение тени, усекновение живого пятна; наступали сумерки – следствие безжизненной геометрии и механического перемещения источников света…
Таким вот образом одурманенное великовозрастное дитя летало в полном смысле слова. Может быть, это означало, что оно растет, хотя расти дальше вроде бы некуда.
Но до чего же трудно порхать под дождем! Мокрая простыня опускалась с небес, облепив мои крылья. Завидев темный остров в море городских огней, грачи посыпались вниз, объединяясь в рваный силуэт и превращаясь в части человеческого тела, спеленутого одеждой.
47
Я лежал во дворе Музея природоведения в обнимку с каменной крокодилихой. Эти подробности, конечно, выяснились потом, а вначале я просто очумело водил головой влево-вправо, пытаясь понять, что происходит.
Долгое время ничего не происходило. Глаз мало что различал в кромешной тьме. Мой раздутый живот упирался в ледяную каменную глыбу, которая с равной вероятностью могла быть поверженным идолом с острова Пасхи или же статуей известного всему миру массовика-затейника, отдыхающего в Мавзолее. Впрочем, для острова Пасхи было холодновато. Темное четырехэтажное здание нависало надо мной, как надгробная плита, а вокруг в трауре пускали слезу кусты и деревья.
После отступившего «сна» осталась ломота в суставах и чертовски неприятное ощущение проницаемости кожи. Сквозь нее будто просачивалась вода, и омерзительно тонкие струйки омывали внутренности.
До меня дошло, что наступил вечер, а я все еще жив. Кстати, вывод не такой банальный, как может показаться на первый взгляд. Ведь речь идет о физиологии, и тут даже яйцеголовые не в состоянии договориться, что считать живым, а что – мертвым.
Когда вспоминаю себя – пернатого, да еще многократно продублированного, – становится не по себе. Последняя опора уходит из-под ног. Больше нет ничего устойчивого и непоколебимого. Не за что зацепиться. Паранойя неизлечима.
Я начал ощупывать свою физиономию, чтобы узнать, с какой витриной теперь придется жить и работать. После повторной пересборки почти все осталось на своих местах, но чего-то явно не хватало. Потом я осознал, чего именно: мизинца на правой руке и волос на правой стороне головы. А еще я не досчитался зубов мудрости.
Открытие не из приятных. К тому же мое внезапное асимметричное облысение было вызвано отнюдь не тем, что меня обрили. Я не обнаружил ни малейшего намека на короткие колючие волоски, неизбежные после бритья. Кожа была абсолютно гладкой, будто пересаженной с другого участка тела. Я потрогал тот участок, о котором вы подумали, и нашел его таким же, как и прежде.
Я начинал кое-что понимать. Сколько я потерял во время обстрела – два-три процента плоти? Мизинец, волосы, зубы – вот они, эти проценты. Пожалуй, следовало бы еще поблагодарить судьбу за то, что так удачно распорядилась моими конечностями и отростками. Я ощупал их все, не на шутку опасаясь выявления признаков досадного обрезания. В ногах правды не было, зато кости, мышцы и суставы оказались целы.
В том, что некоторые прочие органы тоже в порядке, я окончательно убедился только тогда, когда почувствовал, что пора отлить. Луна впервые выглянула из-за туч. В этот момент я и узнал в каменной глыбе земноводное.
Я встал и прогулялся вдоль изваяния. Крокодилиха уже отложила яйца, которые я попирал сапогами. На самом деле, конечно, не яйца, а застарелые человеческие экскременты. Место для отправления естественных потребностей действительно было идеальное – тихое, скрытое от посторонних глаз, окруженное благоухающей растительностью летом и защищенное от ветра зимой. Здесь можно было спокойно посидеть и как следует поразмышлять в уединении. Честное слово, чинушам не мешало бы подзаработать деньжат для музея, открыв платный сортир на природе.
Тут-то я и воспрянул духом. Наконец свободен! Влажный воздух осени показался мне молочным коктейлем с фруктовым сиропчиком, которого за свою жизнь я выпил цистерну. Коктейль был самым дешевым, а воздух и вовсе ничего не стоил. Как и свобода.
Вскоре я обнаружил, что у меня тяжелая форма зеркальной болезни: отныне свои половые органы я мог увидеть только в зеркале. Живот раздулся до непристойных размеров и стал твердым, будто орех. Посозерцав нижнюю треть сверкающей струйки, я преисполнился светлой печали, которую лишь усугубило исследование карманов. В те самые проклятые два-три процента вошла и почти вся моя наличность. Портсигар итальяшки уцелел, зато в пальто появилась огромная прореха на спине.
Итак, четко обозначились цели номер один и номер два. Первая – прикрыть чем-нибудь свою невообразимую лысину или сбрить остатки волос, вторая – что-нибудь положить в рот. Желудок вопил, как мутанты Уолтера Миллера-младшего: «Жрать! Жрать! Жрать!»
Я двинулся по тропинке, протоптанной облегчившимися горожанами, при свете подленькой октябрьской луны. Тусклые звезды высыпали возле нее, точно юношеские прыщи вокруг фурункула. Облачность окончательно рассосалась. Ближе к горизонту разливалось грязно-белесое сияние города.
Крокодилиха оказалась не одинока. Неподалеку стояли каменный медведь, лось с обломанными рогами, волк и бригада деревянных гномов-металлургов. Истуканы, очевидно, должны были вызывать умиление и прилив любви к природе, но почему-то не вызывали ничего, кроме смеха. Трясясь от хохота и холода, я